Дом, в котором находилась квартира Макстедов, принадлежал богатому китайцу, сбежавшему в Гонконг за несколько недель до начала войны. Большая часть квартир и до войны пустовала месяцами. Две комнаты в первом этаже занимал консьерж‑китаец с женой, но японский взвод, пришедший за мистером Макстедом, настолько их напугал, что они теперь предпочитали не совать нос в чужие дела. Трава на нестриженых газонах понемногу отрастала, регулярный парк принимал все более и более иррегулярный вид, а они выходили на улицу только для того, чтобы сварить себе что‑нибудь на обед – на железной печке, которую они установили на дне декоративного прудика, в окружении парковых скульптур. И запах соевого соуса и острой китайской лапши щекотал бетонные ноздри раздевающихся нимф.
Всю первую неделю Джим приходил и уходил, когда ему вздумается. В первый день он просто‑напросто завел велосипед в лифт, поднялся на седьмой этаж и пробрался в квартиру Макстедов через незапертую дверь с антимоскитной сеткой на балконе для слуг. Основная дверь была снабжена глазком и сложным набором электрических замков – на мистера Макстеда, видного деятеля организованного местными бизнесменами прочанкайшистского «Общества дружбы с Китаем», было как‑то совершено покушение. Раз заперев дверь, Джим оказался не в состоянии снова ее открыть, но к нему все равно никто не заходил, если не считать иракской старухи, которая жила в пентхаусе. Когда она позвонила в дверь, Джим выглянул в глазок и стал наблюдать, как она гримасничает, стараясь не выходить за пределы его поля зрения: казалось, каждая часть этого старческого лица пытается передать ему какое‑то свое послание. Потом она десять минут стояла в неподвижном лифте и над чем‑то раздумывала, безукоризненно одетая, увешанная бриллиантами, одна в пустой многоэтажке.
Джим был рад, что его оставили в покое. После того как японский солдат сшиб его с велосипеда, он едва‑едва добрел до квартиры Макстедов и весь остаток дня проспал в постели Патрика. На следующее утро он проснулся от перезвона трамваев на авеню Фош, от трубного звука японских клаксонов – заходили в город колонны армейских грузовиков – и от тысячного хора обычных автомобильных гудков, которые в Шанхае служили вместо утреннего гимна.
Кровоподтек у него на щеке стал понемногу спадать, и он с удивлением заметил, что лицо у него стало более узким, чем раньше, а линия рта – более жесткой и взрослой. Стоя перед зеркалом в ванной Патрика, одетый все в тот же пропылившийся блейзер и в запачканную рубашку, он думал: интересно, а узнают ли его вообще родители, если увидят. Джим вытер одежду мокрым полотенцем – как мистер Гуревич; встречные китайцы как‑то странно на него смотрели. И тем не менее Джим понял: быть бедным тоже по‑своему неплохо. Никто не станет гнаться за тобой, чтобы отрезать руку.
Кладовка у Макстедов была забита ящиками виски и джина, целая волшебная пещера, полная золотых и рубиновых бутылок: но кроме спиртного, там было всего лишь несколько банок оливок и жестянка с крекерами. Джим съел свой скромный завтрак за большим обеденным столом, а потом принялся за починку велосипеда. Он был нужен ему, чтобы свободно передвигаться по Шанхаю, чтобы найти родителей и сдаться японцам.
Сидя на полу в столовой, Джим попытался распрямить погнувшиеся спицы. Но руки у него тряслись, и он никак не мог заставить пальцы сжаться на покрытом пылью металле. Он знал, что вчера его здорово напугали. Вокруг него разверзлось какое‑то странное пустое пространство, причем тот надежный и безопасный мир, с которым он был знаком до войны, остался по другую сторону и был недосягаем. С гибелью «Буревестника» и с исчезновением родителей он за несколько дней успел как‑то освоиться, но теперь он постоянно был как будто весь на нервах, и ему все время было холодно, даже в здешнюю сравнительно теплую декабрьскую погоду. Он постоянно ронял и бил чашки, чего с ним раньше никогда не случалось, и у него с трудом получалось хоть на чем‑то сосредоточиться. |