И так далее.
Гамильтон предъявлял Ринду одно свидетельство за другим, извлекая их из тщательно подобранных папок: «Liber secretorum fidelium Crucis» тысяча триста двадцать первого года, путевые дневники средневековых пилигримов, «Эдип Египетский» Кирхера за тысяча шестьсот пятьдесят второй год, неопубликованные заметки шотландского аристократа и путешественника Джеймса Брюса… Никто из авторов не видел чертога вечности собственными глазами, к тому же с названием была сильная путаница, но все сходились в одном: где-то среди бескрайних песков могущественные силы стерегут древний склеп, хранящий тайны, не предназначенные для простых смертных.
Позже в музейном подвале, в окружении фрагментов изваяний и позабытых редкостей, Гамильтон поставил фонарь на полку и стянул платок с главного сокровища.
— Взгляните сюда, юноша.
Ринд много раз исследовал Розеттский камень, самый известный египетский артефакт музея, конфискованный в тысяча восемьсот первом году у французов и послуживший ключом к разгадке иероглифического кода. Черная гранитная глыба, на которую смотрел молодой шотландец, напоминала тот камень размером и формой, но отличалась большей длиной столбиков из прекрасно прописанных знаков: птиц, кубков, раскрытых глаз, весов, петель, зазубренных линий.
— Здесь мы находим самое древнее упоминание о чертоге вечности, — пояснил Гамильтон. — Это текст, обнаруженный на крышке одного саркофага в Долине царей. Предположительно создан в эпоху Нового царства — с шестнадцатого по одиннадцатый век до нашей эры.
Ринд прищурился, глядя сквозь оседающую пыль.
— Что тут написано?
Гамильтон провел указательным пальцем по знакам, переводя вслух: «Под сим каменным сводом, над которым трудилось пятьдесят человек, нашел последнее упокоение его величество со своими рабами. Поистине, это самый прекрасный и священный чертог на свете, помимо того чертога, который нельзя упоминать. Для его защиты мы призываем ядовитых тварей земли и демонов нижнего мира, и всех, кроме благородных духов, охраняющих тот чертог, который нельзя упоминать. Да переживет сей склеп все прочие, за исключением чертога, наиболее ценного для вечности, — того, который нам запрещено упоминать».
Гамильтон постучал пальцем по изображению:
— Вот один из многочисленных египетских иероглифов, обозначающих вечность. Змея, ползущая над полоской земли, — зрительный образ преходящего времени. А это, — он указал на полукруг, — каравай хлеба, признак женского рода.
— А что, в Древнем Египте вечность была женского рода?
— Ее статическая и устойчивая форма — разумеется.
— А есть и другие?
Гамильтон посмотрел на Ринда, и в его глазах заплясали блики огня.
— Еще есть мужская. Бонапартовская.
— С какими свойствами?
— Активная. Зацикленная. — Гамильтон усмехнулся. — Бесконечно возвращающийся фараон.
Некоторое время спустя, когда Ринд вышел из музея на вечернюю улицу, на воздух, пропитанный пеплом и дымом, его захватил водоворот разноречивых мыслей и чувств. С одной стороны, врожденный скептицизм не позволял безоглядно принять на веру доказательства Гамильтона; с другой — молодой шотландец чувствовал, как его неудержимо затягивает поток таинственного (что, видимо, и входило в замыслы Гамильтона), увлекая все далее от бесценных наконечников и кремней родной старины. Положа руку на сердце, хотя в этом стыдно было сознаться, Ринда прельщало величие в любых видах: национальные каменные пирамиды бледнели в его глазах перед египетскими храмами, свежая деревенская зелень — перед городской суетой, а заурядный солдат — перед личностью Наполеона; и даже акцент шотландца, казалось, стремительно утрачивал былую резкость. |