Изменить размер шрифта - +
К зиме они вернулись, и все пошло по-старому. Они как-то забывали, что я стал старше, что я уже не ребенок из Кампаньи, жадно внимающий каждому слову, как самой истине, и не воспитанник Иезуитской коллегии, которого постоянно надо учить, как вести себя.

Эти шесть лет моей жизни представляются мне бурным морем. Благодарение Богу, что я переплыл через него! Живо за мною, читатель! Я в кратких чертах нарисую тебе общую картину этих шести лет. Это был период духовной борьбы, воспитательной ломки; подмастерье третировали, как мальчишку, чтобы сделать из него мастера. Меня считали прекрасным молодым человеком, довольно талантливым и многообещающим, а поэтому все так охотно и брались воспитывать меня. Благодетелям моим давало на это право мое зависимое положение, другие же просто пользовались моим добродушием. Я глубоко чувствовал всю горечь своего положения, но терпеливо нес его. Да, вот это так было воспитание! Eccellenza жаловался на недостаток основательности во мне; нужды нет, что я много читал: я ведь высасывал из книг лишь мед, воспринимал только то, что было мне на руку. Друзья дома и мои доброжелатели беспрестанно сравнивали меня с созданным ими самими идеалом человека, и мое настоящее «я», конечно, не выдерживало сравнения! Математик находил, что я страдаю излишком фантазии и недостатком рассудка. Ученый филолог упрекал меня за то, что я недостаточно занимался латинским языком. Политический деятель постоянно спрашивал меня в присутствии других о политических новостях, мало интересовавших меня, и спрашивал лишь для того, чтобы оскорбить бедняка. Молодой дворянчик, интересовавшийся только своей верховой лошадью, жаловался на скудость моих познаний в этой области и досадовал на меня, заодно с прочими, за то, что я больше интересуюсь собственной особой, нежели его лошадьми. Одна благородная дама, приятельница дома Боргезе, сумевшая благодаря своему знатному имени и необыкновенному апломбу прослыть тонким критиком, но в сущности-то не имевшая на это звание никаких прав, вызывалась просматривать мои стихи и требовала от меня, чтобы я доставлял ей их переписанными на бумаге с большими полями для отметок. Аббас Дада смотрел на меня как на человека, некогда подававшего надежды, но не оправдавшего их. Первый танцор общества презирал меня за то, что я не умел держать себя в бальной зале; ученый педант за то, что я ставил точку там, где он — точку с запятой, а Франческа твердила, что меня избаловали чрезмерным вниманием и что поэтому она должна быть со мною вдвойне строга. Словом, каждый проливал свою каплю яда на мое сердце, и я чувствовал, что оно в конце концов или зачерствеет, или изойдет кровью.

Меня восхищало и увлекало все истинно прекрасное и возвышенное. В спокойные минуты я часто думал о своих воспитателях, и мне казалось тогда, что они в природе и мировой жизни, которыми я только и жил и дышал, изображали что-то вроде суетливых ремесленников. Самый мир представлялся мне девушкой-красавицей, которая приковывала к себе мое внимание своим умом, красотой, грацией, словом, всеми своими и внутренними, и внешними достоинствами. Но вот сапожник кричит мне: «Обратите же внимание на ее башмаки! Какова работа! Это ведь главное!» Модистка же настаивает: «Нет, главное — это платье! Взгляните только на покрой! Займитесь одним платьем! Вникните в его цвет, изучите его основательно!» — «Не то! — перебивает парикмахер. — Вы должны разобрать ее прическу!» — «Главное, однако, ее речь!» — вопит в свою очередь филолог. «Нет — манеры!» — не соглашается танцмейстер. «Господи Боже мой! — вздыхал я. — Да меня привлекает в ней все вместе! Я вижу все эти отдельные красоты, но не могу же я в угоду вам сделаться сапожником или портным! Мое призвание — чувствовать и познавать красоту в целом! Не сердитесь же на меня за это и не осуждайте меня, люди добрые!» — «А, наша точка зрения для вас слишком низка! Не довольно высока для вашего поэтического гения!» — слышу я в ответ язвительные насмешки.

Быстрый переход