Все кончено. Этот эпизод моей жизни иссяк, на экране мелькнул кадр с надписью «Продолжение следует», и пора включать свет, чтобы подвести итог.
Я повернулся и пошел в свою комнату, которую не любил назвать кабинетом. Кабинет – это нечто канцелярски-бездушное, а в своей комнате я жил. Сел за стол, отодвинул в сторону папки, бумаги и библиотечные книги и, положив перед собой чистый лист, аккуратным почерком написал заявление об уходе по собственному желанию.
Подписался, поставил число и ушел домой. Наверное, нужно было отнести лист в канцелярию, но я знал, что там никого не было – Галя, секретарь директора, как все, смотрела телевизор.
«Алина, – сказал я. – Я вижу тебя, я слышу тебя, я говорю с тобой. Как такое возможно?»
Она повернулась к окну, всмотрелась в темную поверхность пластика с длинной поперечной царапиной, и ответила, улыбнувшись:
«Не знаю. Наверное, две половинки целого находят способ соединиться. Не думай – «как». Думай: «Что?»
«Что? – тут же спросил я. – Что ты будешь делать, когда вернешься? Ты говорила о матери. И о делах. Я ничего о тебе не знаю. Я не знаю твоего адреса. Куда звонить? Как писать?»
«Веня, – сказала она, – это не те вопросы. Почему ты спрашиваешь то, что не имеет значения?»
«А что имеет значение? – выкрикнул я мысленно. – Что?»
«Вот правильный вопрос, – сказала она. – Задай его себе, и получишь ответ».
– Господин, вы умеете с этим обращаться? – услышал я озабоченный женский голос. – Может, вам помочь?
Я стоял перед банковским автоматом и держал в руке кредитную карточку.
– Спасибо, все в порядке, – сказал я пышной брюнетке лет пятидесяти, проникшейся ко мне заботой человека, желающего объяснить обезьянке, с какой стороны лучше держать палку, чтобы сбить с дерева вожделенный плод.
Я взял в автомате двести шекелей, проверил состояние счета – до конца месяца продержусь, а дальше видно будет, – и поспешно отошел в сторону. «Алина!» – позвал я, но никто не ответил. Самолета компании «Трансаэро», взявшего курс на Москву, не было видно в блеклом жарком воздухе, а шедший на посадку «Боинг» только разогнал энергию мыслей, и я поплелся к автобусной остановке в еще большем душевном смятении, чем прежде.
Впрочем, разве не понимал я, когда мчался в аэропорт, что, встретившись, придется расстаться?
Потом меня вдруг отпускает, будто раскрываются двери клетки, где я сидел, окруженный чужими мыслями, как навязчивыми собеседниками, и я выхожу на волю с единственным свидетельством своего пребывания в заточении – листком бумаги, на котором разными почерками накарябано странное и чаще всего бессмысленное послание. Почерки бывают разными, хотя чаще всего моей рукой водит некто, пишущий с левым наклоном и пренебрегающий запятыми. Иногда я пишу собственным почерком, который легко узнать, поскольку он самый неразборчивый.
Написав текст, смысл которого представлялся туманным или вовсе непонятным, я потом обычно отдыхаю, потому что пребывание в клетке – пусть это всего лишь клетка для мыслей – не может не отразиться на физическом самочувствии: раскалывается голова, перед глазами вспыхивают оранжевые искры, а пальцы, которые только что держали ручку и выводили на бумаге символы, немеют, будто побывали в чужом временном владении и теперь не могут привыкнуть к прежнему хозяину.
Если это случается дома, когда мне не нужно ничего ни перед кем изображать, я обычно доплетаюсь до дивана и лежу какое-то время – десять минут, полчаса, час, бывает по-всякому – совершенно без сил, глядя в потолок, не думая ни о чем и, тем более, о том листке, что лежит на столе. |