|
Город хотел расквасить ему нос.
Проблема, с которой он столкнулся, называлась когнитивный диссонанс. Получалось нескладно.
В то время как все, что он приносил в этот мир (свои романы, свой дар), по-прежнему вызывало аплодисменты и похвалы, сам мир — эти улицы, уходившие вдаль, возненавидели его. Не как романиста. А как личность. Не то чтобы улицам не понравились его романы. Улицы не умеют читать. Газеты писали, что он выступает рупором будущего поколения, но даже Гвин был в состоянии представить, что будущему поколению может не понравиться. Оглядевшись вокруг, он увидел, что говорит от имени меньшинства, и говорит совсем тихо. Но опять же, потомки еще не знали, что Гвин говорит от их имени или что газеты так думают. Это было личное. Невысокий кельт в дорогих, но по сути демократичных диагоналевых брюках и кожаной куртке, с серебристой шевелюрой (коротко постриженной в последнее время) больше не был невидимым и одноцветным существом, которое ходит по тротуару, задумчиво останавливается или ловит такси, теперь он стал бросаться в глаза. Неужели это была слава? Он давно стал частью пейзажа. А теперь пейзаж не хотел, чтобы он был ею. Гвин стоял у окна, смотрел на улицу и думал, что же он такого сделал.
Все это началось почти сразу после его возвращения из Америки. Может быть, виновата Америка? А может, дело в калифорнийском загаре, в этом цвете денег, в лихорадочном духе Америки?
Может быть, это пустяки? Может быть, ничего страшного не случилось?
Возьмем хотя бы позавчерашний день. Талантливый прозаик — его проза так чиста и прозрачна, как вода горного ручейка, — шел под весенним дождем по Кенсингтон-парк-роуд после посещения местного книжного магазина. Вдруг из потока двигавшейся ему навстречу толпы отделилась фигура: человек замедлил ход, а потом остановился и стал ждать, пока Гвин к нему подойдет. А когда творец современных мифов подошел ближе, незнакомец начал отступать перед ним. Гвин оказался преследуемым идущим впереди человеком. У Гвина не было выбора: знаменосец ближайшего будущего был вынужден поднять глаза и встретиться взглядом со своим преследователем. Промокший под дождем парень в тренировочном костюме просто сказал, не сбавляя шага:
— Не смотрите на мое лицо. Не смотрите на мое лицо. Посмотрите на мои руки. Посмотрите, какого они цвета. Посмотрите на кровь на этих гребаных руках.
Может быть, это все пустяки? Может быть, ничего страшного не случилось?
Возьмем вчерашний день. Редчайшее литературное явление — культовый писатель с огромной читательской аудиторией идет домой на Холланд-парк-авеню с пластиковым пакетом кофе. На мгновение он опускает глаза и тут же врезается во что-то большое и черное. Вокруг веером рассыпается мелочь. Автор звучных аллегорий отступает на три шага, смотрит вниз, потом вверх. Черное лицо в черных очках произносит: «Ну что — язык проглотил, козел? Давай, собирай. Собирай, козел вонючий». И вот уже Гвин послушно ползает на коленках, подбирая пенсы с липкой мостовой. Он протягивает собранную мелочь, но ее выбивают у него из рук, и он снова и снова ползает по тротуару. «Послушай, старик. Я же не нарочно». И губы, сочные, как фруктовая мякоть, говорят: «Ну да? Я тебе не старик. И ты мне не братишка. Усек?» И так пока он его не отпустил.
Может, ничего страшного? Гвин стоял у окна, смотрел на улицу и думал, что же он сделал.
Теперь у Гвина было новое хобби. Он писал, или перефразировал, свою собственную биографию — в уме. Не автобиографию, ни в коем случае. Свою биографию, написанную кем-то другим. Это была официальная биография. Гвину настолько нравилось новое хобби, что он и сам уже догадывался, что это может иметь пагубные — если не катастрофические — последствия для его душевного здоровья. Даже одинокое самоудовлетворение не так одиноко, как это занятие: ведь здесь не задействовано даже его собственное тело. |