Он открыл рот, — но стало неловко, что кто-нибудь может взойти и застать его поющим, и он запер дверь двойным поворотом ключа. И назад, к окну, он шел почему-то на цыпочках.
— Ну! — сказал он себе и запел что-то без слов — и так жидок, так подло-нерешителен был пронесшийся и в жалких корчах умерший звук, что Чистякову стало страшно. «Нужно слова, без слов нельзя», — торопливо оправдывался он и начал искать слова; и множество слов замелькало в его мозгу, но среди них не было ни одного рожденного любовью к родине. Всю свою память, все свое воображение напрягал он, искал в прошлом, искал в книгах, которые прочел, — и много было звучных и красивых слов, но не было ни одного, с каким страдающий сын мог бы обратиться к своей матери-родине. Он чувствовал его близко, он почти видел это слово и знал, чем оно отличается от других: все другие слова плоски и бедны, как нищие на паперти, а это облито кровью и слезами, как раскаленный уголь, и светло, как небесный огонь, — и не мог найти его. И таким пустым и бедным почувствовал он себя, как последний нищий, самый последний нищий, у которого душа черства, как брошенное ему подаяние.
— Боже мой! боже мой! — шептал он в ужасе. — Да как же это? Ведь я хороший человек! Я хороший человек!
И он подумал, что скорее найдет то, что нужно, если станет писать. Ломая спички дрожащими руками, он зажег свечу, яростно сбросил со стола немецкий учебник и задумался над листом белой бумаги. И нерешительно, запинаясь, рука его вывела:
«Родина».
И остановилась. И более твердо повторила:
«Родина!»
И быстро, большими буквами он закончил:
«Прости меня!»
Чистяков взглянул на написанное и упал лицом вниз на бумагу и заплакал от жалости к родине, к себе, ко всем трудившимся и не знавшим отдыха. И ему страшно стало, что он мог уехать надолго, навсегда, и умереть там, в чужих краях, и угасающим слухом ловить чужую и чуждую речь. И понял он, что не может он жить без родины и не может быть счастлив, пока несчастна она, и в этом чувстве была могучая радость и могучая, стихийная, тысячеголосая скорбь. Она разбила оковы, в которых томилась его душа; она слила ее с душой неведомого многоликого страдающего брата — и словно тысяча огненных сердец колыхнулась в его больной, измученной груди. И в горячих слезах он сказал:
— Возьми меня, родина!
А внизу опять запел Райко, и дико свободны и смелы были гневно тоскующие звуки его песни.
<sub>Сентябрь 1901 г.</sub>
Комментарии
Впервые — в журнале «Русское богатство», 1902, № 12. Посылая рукопись «Иностранца» Н. К. Михайловскому, Андреев в сентябре 1902 г. писал: «Боюсь я насчет цензуры. Осторожно обходил я все камни, но на один все-таки наткнулся. Фраза: «А тебя, Райко, в Сербии — не пороли?» Чем заменить, не знаю, а если вычеркнуть — здорово напортит рассказ» (ЛА, с. 58). В опубликованном тексте этой фразы нет. В октябре 1902 г. Андреев ответил на полученное им письмо Н. К. Михайловского: «Очень, очень рад, что Вам понравился «Иностранец» — на этот раз наши вкусы совпали: мне рассказ не то чтобы нравится, а вызывает он во мне чувство какой-то весьма приятной теплоты. Отсюда не следует, однако, чтобы конец рассказа я так и оставил — в его несколько искусственном и излишне тенденциозном виде. Постараюсь исправить и исправленное пришлю Вам в конце Октября» (там же, с. 59). Однако своего обещания Андреев, сославшись на болезнь, не выполнил. В новом письме Н. К. Михайловскому он писал: «…Пусть «Иностранец» останется как есть: нужны в конце только частичные поправки, для которых достаточно будет корректуры. |