Слово англичанина не расходится с делом. Он не может молча смотреть на чужое бедствие; он не будет, как русский человек, глядя на девочку со спичками, бесконечно размышлять о том, как это ужасно, как он себя при этом отвратительно чувствует. Англичанину свойствен пафос активного действия. Для Диккенса это не ниспровержение, не разрушение, не месть – это немедленное благое дело: накорми голодного, утешь обиженного, приведи домой замерзшего. И то, что этот пафос активного действия в «Колоколах» заявлен, делает эту вещь практически классикой. Я думаю, не зря Диккенс ценил ее выше всех, хотя коммерчески она была далеко не так успешна, как первая и третья.
Третья – самая успешная во всех отношениях рождественская повесть Диккенса – «Сверчок за очагом. Сказка о семейном счастье», которая экранизировалась бесчисленное количество раз, которая ставилась на сцене бесчисленное количество раз, которая почти одновременно с публикацией появилась на лондонских сценах, – и это самая слабая его рождественская повесть. Она «так уютна, что мало трогает», – жестко отозвался о ней Честертон. Диккенс «ухитрился нагромоздить в доме столько подушек, что его героям стало трудно двигаться». Это самая плюшевая из его вещей и, может быть, самая слащавая. Перед нами образцовая во всех отношениях семья, где прелестная маленькая супруга, похожая на пышку, с двухмесячным сыном на пухленьких ручках, который уже умеет хватать себя за ножки, и муж ее, возчик, «такой грубый с виду и такой мягкий в душе», не очень молодой («крепкая зрелость» сказано о нем), огромный (чтобы поцеловать жену, ему приходится сгибаться чуть ли не вдвое, но ради такого удовольствия стоило и согнуться, конечно), – и эта идеальная семья начинает нас безумно раздражать уже на первых страницах. Хочется, чтобы либо муж немедленно увлекся маленькой нянькой своего сыночка и получилась бы такая преждевременная «Лолита», либо чтобы вскрылось какое-нибудь роковое обстоятельство, например, они оказались бы отцом и дочерью, не узнавшими друг друга. Ну невозможно смотреть на это.
Раздражает и дикое диккенсовское многословие, особенно потому, что автор никому уже не должен 270 фунтов, уже ему все должны. Вот начало повести в прелестном переводе М. Клягиной-Кондратьевой, но никакой перевод ничего не сделает с этим раздражением.
Начал чайник! И не говорите мне о том, что сказала миссис Пирибингл. Мне лучше знать. Пусть миссис Пирибингл твердит хоть до скончания века, что она не может сказать, кто начал первый, а я скажу, что – чайник. Мне ли не знать! Начал чайник на целых пять минут – по маленьким голландским часам с глянцевитым циферблатом, что стояли в углу, – на целых пять минут раньше, чем застрекотал сверчок.<…>
Я вовсе не упрям. Это всем известно. И не будь я убежден в своей правоте, я ни в коем случае не стал бы спорить с миссис Пирибингл. Ни за что не стал бы. Но надо знать, как было дело. А дело было так: чайник начал не меньше чем за пять, до того, как сверчок подал признаки жизни. И пожалуйста, не спорьте, а то я скажу – за десять!
Чайник и сверчок соревнуются, кто из них поет лучше. Соревнуются они четыре страницы. То, что песнь чайника – это песня призыва и привета, обращенная к кому-то, кто ушел из дому и сейчас возвращался в свой маленький уютный домик к потрескивающему огоньку, в этом нет никакого сомнения:
Нынче ночь темна, пел чайник, на дороге груды прелого листа, и внизу – только грязь и глина, а вверху – туман и темнота; во влажной и унылой мгле одно лишь светлое пятно, но это отблески зари – обманчиво оно; небеса алеют в гневе; это солнце с ветром вместе там клеймо на тучках выжгли на виновницах ненастья; длинной черной пеленою убегают вдаль поля, вехи инеем |