А Сапрыкин головой покачал: дурак, дескать… Вслух не сказал, но всем же ясно стало, что он имел в виду. Этого моряка, между прочим, и вторая жена выгнала довольно скоро… И третья потом, так что пришлось ему опять все с нуля. Он так в конечном итоге на этом нуле и остался, спился постепенно и помер от ножевого ранения, что не удивительно…
Так что я горячиться не стал. Ушел тихо… Обдумался после, прикинул так и эдак. Выходит — возвращаться надо. Две недели у сестры в Костроме пожил, гонят. Прямо не говорят — иди, мол, но и к столу не садят… Две недели в гостях, молодой человек. Большой срок, да… Даже в Священном Писании не сказано, чтобы две недели кормить алчущего. Сказано — накорми, но это, я так полагаю, разово. А тут две недели, помножь на три — сорок раз накорми… Сунулся я обратно, а там уж черт этот сидит, Глеб Павлинович. Всем чертям черт… Подпишите, говорит, вот эту бумажечку ради примирения… И она, главное, мне говорит: «Подпиши, Паша, это пустая формальность, а Глеб Павлинович нам добра желает и знает ходы…»
Так что вскоре оказался я, молодой человек, не только без имущества, но и без всякой крыши над головой. Вернее, крыша-то вот она, есть…
Павел Петрович привстал с деревянного ящика, который служил ему стулом, и потрогал рукой железный скат крыши, словно хотел лишний раз убедиться, что какая-никакая крыша пока еще есть над его головой. Затем он приоткрыл дверцу аптечного ящичка, прикрепленного к балке, заглянул туда, пощупал что-то в глубине его, захлопнул дверку, присел на сиденье и надолго задумался. Слышно стало, как тихонько посвистывает на улице ветер и дребезжит фанерка, вставленная в форточку слухового чердачного оконца.
— Ас другой стороны, братцы вы мои, жалко мне ее!.. — выкрикнул вдруг горестным фальцетом Павел Петрович и обвел глазами незримых слушателей. — Вот вспоминаю, как все было у нас, как перекосилось все, насмарку пошло, — жалко… И не того жалко, что жизнь насмарку, что вытеснил и ее через неделю Глеб Павлинович из нашей квартиры на улицу. Это, положим, все равно, тут уж судьба такая… А вот ее саму жалко до слез, как вспомню… Как вам это объяснить, молодой человек? Ну, вот какого-нибудь сильного героя — Тараса Бульбу какого-нибудь или, положим, Щорса — замучают враги до смерти, так их не жалко, сильных героев-то… А она на рынке свеклу покупает, торгуется, в кошелечке роется — жалко, глядеть нельзя!.. Уж так-то жалко…
Павел Петрович покачал головой, наморщил свой довольно крупный, пористый нос и вздохнул. Затем откашлялся, протрубил два раза в носовой платок, отперхался и продолжал ровным, терпеливым каким-то, покорным голосом:
— Есть, есть такие люди жалкие… С рождения такие бывают, как будто их обидел кто-то только что, а они ответить не могут… Как она, бывало, хвасталась… Придет веселая, довольная с кружка своего, со студии этой, будь она трижды проклята! «Меня, — говорит, — нынче сам Глеб Павлиныч хвалил… Сказал, что неплохой образ. Поработать еще только надо над недочетами…» Поверите ли, меня аж трясло, выворачивало от жалости к ней в такую минуту. Этот Глеб Павлиныч, руководитель их, многих из них посбивал с пути… Ну, ладно… Сядет у окошечка, листок свой со стишком на стол положит и сидит над ним. Чиркает что-то, сутулится. Над недочетами работает. Не смей в такое время к ней подойти, отвлечь… Или уронить что-нибудь, или что… Ладно бы полезное рукоделие какое-нибудь делать, котят в рамочке вышить цветными нитками или розу… Нет, ей, вишь, образ надо… А так-то она хорошая была… Я теперь вот думаю, ну и пусть она, бестолочь косорукая, жгла все да проливала… Много таких-то на Руси. Живет такая вот бестолочь, толчется меж людей — да так и протолчется заодно со всеми всю жизнь, детей кое-как народит, а уж они сами вырастают… Они в одиночку погибают, бестолочи эти, а когда все вместе, оно и ничего, незаметно…
В это время вылетела со стуком фанерка из форточки, струя сырого воздуха мягко ударила с улицы, застучали капли по жести, и через секунду ровный и сильный шум дождя наполнил утлое обиталище Павла Петровича. |