Изменить размер шрифта - +
А я всех девушек люблю. Особенно в жару, когда они духами надушатся. Когда не могу заснуть, смотрю на потолок. Там свет с улицы рисует разные узоры”.

“Я люблю духовность. Только не умею себя контролировать. Бывает, пост, а я наемся жирного. Не всегда успеваю до туалета добежать, могу и в штаны накласть. Это мне наказание за грехи”.

Последнее признание, принадлежащее Жене-два, я вычеркнул: мне нужна была чистая растроганность, без примеси брезгливости. И я с тайным ликованием и щекочущей нежностью любовался, как во время чтения из-под моих любимых стеклышек катятся слезки. Господи, какие они все бедняжки, потрясенно бормотала она, прости меня, Господь, что я на них сердилась, я никогда больше не буду о них плохо говорить.

Портреты так полюбились и оригиналам, что кое-кто с трудом выпустил их из рук, однако их родителей растрогать не удалось. Остролицой слепой девушкой, сожженной неведомою страстью – ее невидящие раскосые глаза светились таинственным подземным перламутром, – была возмущена ее простецкая бабушка-колобок: дак как же ж так, дак этто же ж видно, что она слепая!.. Матери девушки-коряги не понравилось, что она выглядит такой же асимметричной, как и в реальности, матери затравленного подпаска – что он похож на деревенского дурачка, бой-баба была обижена, что ее немой дочери не дали слова. Обратились бы ко мне, повторяла она, я бы все вам наговорила, чего она любит и чего не любит, она же тоже человек, скандально твердила бой-баба, а дочка с тем же страстным взывающим взглядом, который я и разглядел у нее только на портрете, время от времени трогала ее за рукав, пока оскорбленная мамаша наконец не обернулась к ней и – хлясть тыльной стороной ладони по вскипающим губам.

И Лев Аронович тряхнул листовскими сединами:

– Вы добиваетесь, чтобы их жалели. А нужно, чтобы ими восхищались.

 

Я думал, Женя на меня рассердится, что я втянул ее в свое поражение, но она за дверью вдруг повернулась ко мне чуть ли не со слезами благодарности (ее очки сияли):

– Спасибо вам! Вы на них потратили столько времени, разговаривали с ними как с равными!..

А меня деликатно взяла двумя пальчиками за локоть переводчица

Ронсара, с просветленным сочувствием на меня поглядывавшая с заднего ряда во время нашего разгрома, однако не сделавшая ни движения в нашу защиту.

– Давайте выйдем на минуточку. А то здесь и у стен есть уши…

И пошла вперед, легонько покачиваясь в своем стройном костюмчике.

– Вы делаете Шевыреву такую рекламу, – просветленно проговорила она, глядя поверх меня, когда мы очутились в прокопченных теснинах 2-го

Баркасного. – А он, в сущности, такой, знаете ли, демократический диктатор…

 

Это была обыкновенная история. Униженные и оскорбленные, позабытые-позаброшенные равнодушным миром и задвинутые с глаз долой, из сердца вон бессердечной властью; пророк, поднявшийся на их защиту; кимвальные речи на митингах и в эфирах, признание и любовь всех милосердных сил обоих континентов; плод любви – УРОДИ, рукопожатие в Смольном, особняк на 2-м Баркасном; Женя Борсова с потоками европейского золота, демократические выборы и – венцом всему – торжество завхоза над артистом, крепкого хозяйственника над пророком: пророк достал электорат гениальностью и красотой своего

Максика, а власть – громовержеством: “Вы тут зажрались, а наши дети…”

Зато крепкий хозяйственник не обижал ни низы, которые не могут, ни верхи, которые не хотят: Жениными бабками он начал потихоньку-полегоньку поливать нужных людей, вывозить их на уроки милосердия в Париж, Брюссель, Мюнхен и Барселону – и растопил-таки ожесточенные демократической клеветой сердца “крапивного семени”: тогда-то на сдачу и был выдан б у пионерлагерь, окрещенный “Огоньком надежды”, а в Лужки доставлен первый маляр-таджик.

Быстрый переход