Грудь словно разрывало изнутри. Голова гудела, сознание ускользало. Вода жгла холодом и болью. Рук я уже не чувствовала. Пальцы разжались сами. Я открыла глаза, чтобы в последний миг увидеть в окружавшей меня пенной мути проплывающее тело режиссера. Почему-то сразу поняла: он окончательно и бесповоротно мертв. Может, потому, что не бывает живых с лицами, взирающими остекленевшими глазами на собственные лопатки.
«Ну вот и все. Причем — всем», — была моя последняя мысль. Стало до жути обидно. Я не хотела умирать. Вот так. Прямо сейчас. Здесь.
Отчаянная решимость выжить придала сил. Их хватило ровно на несколько гребков в этой бешеной круговерти, где небо и земля постоянно менялись местами. А потом я потеряла сознание: то ли от боли, то ли банально в легких закончился кислород. Но во мрак я проваливалась с единственным желанием: «Хочу жить!»
Всегда считала, что, умирая, идешь по лунной дороге или светлому тоннелю, а вокруг если и не поют херувимы, то хотя бы не смеются над тобой столь глумливо. Но на деле… Непроглядная хмарь — сводная сестра кромешного мрака — мягко обнимала за плечи, накинув мне на голову сотканную из неясных перешептываний вуаль. Тихие голоса вокруг, в речи которых слов было почти не разобрать, становились все громче, словно в шелест осенней листвы вдруг со всей мощью вплелся порыв стылого ветра.
Неужели это и есть голоса тех ангелов, которым по штату положено встречать души? Но если бы они лишь переговаривались… Звуки становились все громче, резче, четче. Наконец раздался смех. Хотя смех — слабо сказано. Ржание — вот точное слово. Прямо как в конюшне: нагло, громко и выразительно.
Ржание повторилось, настойчиво ввинчиваясь в уши, перекрыло все остальные звуки. «Даже мое посмертие — и то отдает дешевой рекламой, в которой все красиво, пока далеко и на картинке. А на поверку…» Я не успела додумать мысль, как почувствовала: внутренности стремятся покинуть меня, причем через горло.
Потом пришло ощущение опоры. Я лежала на чем-то рыхлом, холодном, влажном. Пальцы нащупали стебли склизкой травы.
Где я нашла в себе силы, чтобы, опираясь на руки, чуть приподнять голову? Не знаю. Но меня тут же начало выворачивать. Казалось, вместе с водой из горла выплевывается часть легких, а заодно желудка. Слипшиеся то ли волосы, то ли водоросли будто приклеились к лицу, обвили шею.
Наконец я смогла сделать глубокий вздох. Все тело болело. Я каждой клеточкой чувствовала пульсирующую волну боли и была счастлива. Захотелось безумно рассмеяться: жива.
По ушам вновь ударило лошадиное ржание. Я слепо завертела головой и только сейчас поняла: ничего не вижу. Слышу, ощущаю запахи. Руки чувствуют под пальцами жижу, но я ни черта не вижу.
Так, Сашка, без паники! Прорвешься. У тебя всегда все получалось. Даже поступить в институт без блата. Хотя максимум, что светило девчонке из неблагополучной семьи, — это ПТУ.
Попыталась сесть, чтобы отдышаться.
Шелест. Шелест вокруг при каждом движении, дуновении ветра, даже вдохе. Жужжание. Недалеко фыркнула лошадь, ей вторило ржание второй. Бряцанье железа о железо. Упряжь? И тихий стон.
А потом до меня сквозь запах тины и молодой свежесорванной травы донесся он — с привкусом железа на языке, тошнотворно сладкий, едва уловимый вначале, но все больше забивавшийся в ноздри… запах. Так пахнет страх. Тот, что сродни животной всепоглощающей панике. Он-то и заставил меня вновь видеть.
Как оказалось, глаза мои все время были открыты. Просто в какой-то момент мгла начала принимать очертания, истончаться, прорезаться светом. Я моргнула. Потом еще и еще. Каждый раз, когда веки поднимались, картинка становилась все четче, ярче. А до меня с запозданием начало доходить: не бывает в апреле стрекоз. И рогоз, что по ошибке обыватель зовет камышом, не зеленеет весной так отчаянно, как и кроны деревьев, замеченных невдалеке. |