Общее количество его книг достигло двадцати двух, а подпольных почитателей у него легион. Но официальные «почести» Литературный Истеблишмент выдавал ему со скрежетом зубовным или не выдавал вообще. Буковски был удостоен полноформатной библиографии («Библиография Чарльза Буковски», составитель Сэнфорд Дорбин) и получил (в 1972 году, к удивлению многих) грант Национального фонда искусств. Но поэзия его до сих пор не включена ни в одну значимую поэтическую антологию.
У Буковски один ребенок — дочь по имени Марина. На ее матери он не женат, и девочка живет с нею.
— Девочке девять, — говорит он, и голос его смягчается. — У нас с ней абсолютное понимание. Она внутри очень четкая и спокойная, но чувство юмора у нее искрометное. Да, с нею все в порядке, с этим дитём, и я рад, что она есть.
Как он относится к сегодняшней поэзии?
— Я бы сказал, с отвращением, но «меня от нее тошнит» будет лучше, — говорит он. — Той поэзии, что витает вокруг, сознательно обучают. Студенты мне присылают книги или журналы, в которых очень мало силы. — Он задумчиво умолкает. — Молодежь сегодня открыта, мягка, все понимает, — продолжает он. — Но в ней нет огня или безумия. Приятные люди не способны хорошо творить. Это не только к молодым, кстати, относится. Поэту, как никому, нужно коваться в пламени тягот. От перебора с мамочкиным молоком этого не будет. Если такая поэзия и бывает хороша, мне она не встречалась. Теория насчет тягот и лишений, может, и старая, но до старости она дожила, потому что верна.
Выпито уже много пива, и Буковски излагает свои теории поэзии и поэтического процесса. Очевидно, он сознает, что сам повлиял на множество молодых поэтов и те стихи, что они пишут.
— Мой вклад состоял в том, чтобы распустить и упростить поэзию, — говорит он. — Сделать ее человечнее. Другим я облегчил задачу. Я их научил, что писать стихи можно так же, как пишешь письмо, что стихотворение даже может развлекать и священное в нем не обязательно… Понимаете, — говорит он, поводя рукой, похожей на окорок, — я вообще стал писать стихи не потому, что у меня засвербело. Я начал писать не потому, что был сильно хорош, а потому, что в то время другие были очень плохи. Они устроили поэтическую аферу — загоняли в угол стишки, которые действовали как клизма и были примерно столь же интересны. Я же начал выщипывать поэзию из этой изложницы — по крайней мере свою. Терпеть не могу проклятый формализм. Он по-прежнему с нами, чересчур долго это длится. Я просто укладываю слова… Видите машинку? Это старая «Ройял стандард». По большой машинке можно колотить — и колотить крепко. Ненависти не передать на пустячной портативной. Я буквально разыгрываю акт творения. Играю мощные симфонии и курю мощные сигары, когда пишу. Теперь я отправляю в «Блэк спэрроу пресс» копии всего, что пишу, — хорошее оно или нет. У Джона Мартина целый ящик моей писанины, так и не опубликованной. Наверное, вытащит, когда я умру, но теперь это его младенчик.
— А как вам бывает, когда вы готовы написать стихотворение? — спрашиваю я.
Буковски запускает пустой банкой из-под эля в мусорную корзину на кухне, с лязгом промахивается и поворачивается ко мне.
— Туго, — отвечает он. — Вообще-то, мне скверно — ну вроде как в драку сейчас ввяжусь, как-то так. Потом хожу, попинываю чертов стул, машинку и стол. Наконец сажусь — машинка тянет меня как магнит, против моей воли. Никакого плана у меня нет. Есть просто я, машинка и стул. И первый черновик я всегда выбрасываю, говорю: «Никуда не годится!» Потом уже игра затягивает меня люто, я как безумный пишу четыре, пять, даже восемь часов. |