Пытаешься прийти в себя после этих восьми — десяти часов, которые у тебя отняли, использовать горючку, которая в тебе еще осталась, на что-то по-настоящему желанное. Во-первых, я, бывало, залезал в хорошую горячую ванну. Потом включал радио, ловил классику, зажигал большую сигару, открывал бутылку пива и садился за машинку. Все это вошло в привычку, и я часто не мог без этого писать. Нынче я уже не таков, но тогда весь этот реквизит мне требовался, чтобы избавиться от фабричного синдрома.
Мне нравятся прерывания в работе. Я много пишу у Линды. У нее двое детей, и приятно, когда время от времени они забегают в комнату. Люблю отвлекаться, если это естественно, а не происходит тотально и непрерывно. Когда квартира у меня была окнами во двор, я ставил машинку прямо у окна. Пишу и смотрю, как люди ходят. На работе это отражается. Дети, прохожие и классика — в этом смысле одно и то же. Не мешают, а помогают. Поэтому я люблю классику. Она есть, но ее нет. Она не поглощает собой работу, но присутствует в ней.
Есть некий стереотип Буковски: пьяница, распутник, бродяга. Вы когда-нибудь стараетесь соответствовать ему намеренно?
Иногда, особенно, скажем, на поэтических чтениях, где под рукой бутылка пива. Оно мне, в общем, без надобности, но с ним я публике как-то ближе. Я смеюсь, острю. Не знаю, кто тут играет, я или они. В общем, я сознаю некий образ, выстроенный мной или ими, и это опасно. Сегодня я не пью, вы заметили? Я вас одурачил. Подорвал стереотип.
Если я пью день-два подряд, мне становится довольно скверно. Я же говорю, я лежал в больнице. Печени кирдык, да и паре других органов, наверное, тоже. Я быстро вспыхиваю — кожа раскаляется. Звенят звоночки. Мне нравится пить, но надо прерываться, поэтому время от времени я беру несколько выходных, а не пью днем и ночью, как раньше. Мне уже пятьдесят три; я хочу побыть в игре еще чуть-чуть, чтобы многим сала за шкуру залить. Если доживу до восьмидесяти, вот уж я их разозлю.
А поэтические чтения — это действительно такой ужас, как у вас в некоторых рассказах?
Это пытка, но мне нужно платить за лошадок. Видимо, я читаю скорее для них, а не для людей.
Сколько времени вы проводите на скачках?
Слишком, слишком много, а теперь и подругу еще подсадил. Знаете, я про бега никогда сам не заговариваю. Мы лежим такие, и тут наступает утро. Или пишем, бывало. (Она пишет в одном углу, я в другом. Так у нас недурно получается.) Мы неделю просидели на бегах, и тут я говорю: «Ну наконец-то мы что-нибудь напишем». Как вдруг она берет и говорит что-то про бега. Может, слово-два. Я отвечаю: «Ладно, поехали. Ты сама предложила». И вот так постоянно. Если б она рта не открывала, мы бы и не ездили. Мы между собой должны решать эту проблему, когда один хочет ехать, а другой нет.
Бега — тягомотина. Между заездами полчаса, время впустую; а если еще и проигрываешь, тогда совсем нехорошо. Но ведь как бывает — приезжаешь домой и думаешь: «Вот теперь я понял. Я знаю, что они там делают». И разрабатываешь новую систему. А когда возвращаешься на бега, выясняется, что либо они чуть-чуть ее поменяли, либо тебя нюх подвел, — слезаешь с этой системы, и лошадь выигрывает. Лошади учат, есть у тебя сила характера или нет.
Иногда мы ходим днем на заезды чистокровок, а к вечеру перескакиваем и играем на упряжках. Восемнадцать заездов. Но это уже предел. Дико устаешь. Совсем скверно. У нас с подругой была жестокая неделя, но через несколько дней закрывается сезон, и все беды мои тоже закончатся. Ипподромы — это кошмар. Дайте мне волю, и я бы все их сжег, уничтожил. Не спрашивайте, зачем я туда хожу, — я не знаю; но из этих мучений набирается какой-то материал.
Бега что-то такое с тобой делают. Это как пьянство — вытряхивает из обычного представления о жизни. |