Но Мартин, знаете, из «Блэк спэрроу», сказал, что уж лучше он сам сделает. Кроме того, «Вайкинг пресс» хотели перепечатать «Почтамт», но Мартин слишком много запросил за права, вот они и не стали. По-моему, хотел сорок тысяч долларов. Поэтому в каком-то смысле я писатель подпольный, а в каком-то чертовски рад, это позволяет мне оставаться сравнительно на уровне. Бедность хорошо очищает, понимаете.
Да, Фокс назвал вас радиоактивным, и я подумал: напечатай вас крупное издательство, повредило бы это вам как писателю?
Кто знает; само собой, есть немалый шанс, что все бы порушилось. Женщины стали бы помоложе, посимпатичнее, и ездил бы я на машине получше и, может, по всему по этому потерял бы сноровку.
У вас есть рассказ о писателе, с которым такое происходит.
(Смеется.) Ну да, я думал, что, может, это я и есть, только со мной такого нет. Женщины не молодеют.
Писатель в рассказе начал с тридцатипятилетней, а к концу у него семнадцатилетняя была.
Да это я тогда мечтал. Но такое еще возможно.
Вы теперь зарабатываете писательством?
Да, с тех пор, как… в полтинник бросил работу, и вот уже четыре года сам за себя плачу. Пью много пива, ставлю на лошадок, и на ужин у меня обычно стейк.
А с лошадками получается?
Нет. Но последний месяц или около того неплохо. У меня новая система. Иногда они работают месяц-другой, а потом разваливаются. Тогда надо изобретать новую, понимаете, чтобы оправдать дальнейшую игру. А лошади мне нужны для работы.
Это как?
Ну, понимаете, сижу… и во мне что-то включается. Я туда хожу, а там люди, шевеленье какое-то, все это убожество… это расслабляет, в тот же вечер я могу писать, особенно если много проиграю. Если теряю кучу денег, напиваюсь и по-настоящему пишу стихи. Наверное, со страху.
Вы лучше всего пишете, когда несчастны или когда вам хорошо?
И так и этак — пишешь, когда тебе очень некисло, пишешь, когда тебе совсем паршиво, и пишешь, когда тебе никак. Пишешь все время — без разницы.
Фокс утверждает, будто вы говорили, что большинство публикуемого крупными журналами — в смысле стихи — «тупость и поэтическая поза».
Ну да, я и до сих пор так думаю. Вот я вижу стихи в «Нью-Йоркере» — читал его в самолете, когда сюда летел, — и стихи по-прежнему плохие, очень плохие, старье с французскими фразами. И словами играют: «Деревья рухнули; взросло солнце» — солнце, луна, звезды, все то же говнище. Поэзия до сих пор ленива и фальшива, по большей части не по мне.
А в размер и рифму вы пишете?
Нет.
Вы считаете, формальный стих фальшив, потому что формален?
Он фальшив не потому, что в размер или рифму, но потому, что слишком долго живет. Его заездили, и он стал нудной тягомотиной. Нет, он фальшив не потому, что в размер написан, но он скучен, потому что формален. Его загоняли до смерти — и гонят дальше. Говорю же, мне он ни к чему.
Мне хотелось спросить вас о женщинах.
О женщинах? Ох, да я про них все знаю. Я на земле живу пятьдесят четыре года — и живал со многими.
Вы…
Они вообще что такое?
По крайней мере в двух рассказах мужчин у вас кастрируют. В рассказе «В рай дороги нет» Анна кастрирует Джорджа, потому что, как она говорит, если он не достанется ей, пусть уж не достанется никому. И есть еще один рассказ, забыл, как называется, где человек сам себя кастрирует, чтобы жена не могла сексуально им помыкать. |