|
У этого писателя-спартанца во всем обнаруживалась жалкая изворотливость мелкого служащего: перевязанная шнурком ручка перочинного ножа; чернильница с отколотым, словно у ваз Фабриция, горлышком; обглоданные и скрюченные перья, свидетельствующие о том, что ими пользовались целый месяц, — все, что окружало Марата, соответствовало друг другу; кроме того, можно было заметить картонную коробку с облатками для запечатывания писем, сделанную из исписанной бумаги; вместо песочницы — табакерка из рога, открытая и на три четверти опустошенная; вместо бювара — табачный платок из грубого руанского полотна в крупную синюю клетку.
Марат поставил свой стол вдалеке от окна, в углу. Он не хотел ни отвлекаться, ни даже радоваться солнцу; не желал, чтобы травинки, пробившиеся из щелей между камнями, напоминали ему о жизни; не терпел, чтобы птицы, слетаясь на подоконник, щебетали ему о Боге.
Он писал, уткнувшись носом в пожелтевшую бумагу; порой, задумавшись, он упирался взглядом в старые обои; ничто не могло отвлечь его от работы, хотя наслаждение тяжелым трудом писателя оставалось для него совершенно неведомо и даже безразлично.
Казалось, что для Марата и вода пригодна лишь для того, чтобы утолять жажду.
Марат был одним из тех поэтов-циников, что грязными руками домогаются муз.
Услышав громкий кашель Дантона, вошедшего в кабинет, Марат обернулся и, узнав ожидаемого гостя, подал ему левой рукой знак, казалось испрашивавший для правой руки разрешения дописать начатую фразу.
Но фраза эта не желала быстро заканчиваться, что и не преминул заметить Дантон.
— Как медленно вы пишете! — воскликнул он. — Это странно для резкого, худого человека, вроде вас. А я считал, что вы крайне нетерпеливы и раздражительны, но вижу, как вы выражаете свои мысли слово за словом, буква за буквой, словно вам заказали составить для школы пропись по каллиграфии.
Однако Марат, ничуть не смущаясь, завершил строку, дав себе труд второй раз махнуть левой рукой Дантону; потом, закончив писать, отложил перо, повернулся и, скорчив искривленными губами угрюмую гримасу, протянул гостю обе руки.
— Да, правильно, — сказал он, — сегодня я пишу медленно.
— Почему сегодня?
— Да садитесь же.
Вместо того чтобы взять стул, как ему было предложено, Дантон подошел к Марату и, взявшись обеими руками за спинку его стула, чтобы видеть и письменный стол, и того, кто за ним сидел, повторил свой вопрос:
— Почему сегодня? У вас что, как у удавов, бывают дни, когда вы быстры, и дни, когда вы расслаблены?
Марата нисколько не обидело подобное сравнение; оно ему даже льстило: сравнение с гадюкой было бы оскорбительным, унижая Марата, но сравнение с удавом возвышало его!
— Да, я понимаю вас, — ответил Марат, — и мои слова нуждаются в объяснении. У меня несколько манер письма, — не без самодовольства прибавил он. — Если я пишу то, что писал сейчас, перо мое медлительно; оно находит удовольствие в том, чтобы выводить буквы с нажимом и без нажима, любовно расставлять точки и запятые; оно находит удовольствие в том, чтобы одновременно подыскивать слова, выражать мысли и волнения сердца.
— О чем, черт возьми, вы мне здесь толкуете? — вскричал Дантон, изумленный такой манерой выражаться. — Кто со мной говорит, Марат собственной персоной, или, может быть, воскресли тени господина де Вуатюра и мадемуазель де Скюдери?
— Ну да, это собратья по перу! — усмехнулся Марат.
— Пусть так, но не образцы для подражания…
— В сущности, я признаю только один образец: это воспитанник природы, швейцарский философ, прославленный, несравненный, бессмертный автор «Юлии». |