|
– Как, за вас? Шутить изволите!.. – произнёс, отступив, удивлённый граф.
– Ничуть! Садись, вот мои уборы. Мавра Савишна, Катерина Ивановна, прилаживайте на него.
– Но, государыня, за что ж такая издёвка? В чужом месте, незнакомая публика… угадают – осудят.
– Не о себе, обо мне подумай. Отказ мой сочтут за афронт, а ехать туда не могу. Я только что получила важные бумаги из Питера. Нужно отвечать, писать немедленно резолюции. Не до удовольствий, пойми; а политика, высшие резоны требуют скрыть от всех самомалейший намёк на то, почему я уклонилась от предложенного бала. Не веришь? думаешь, дурачу? Полно-ка. Одевайся и, не мешкая, поезжай. Ты же со мной, кстати, одного роста, турнюры и голос мой не раз искусно перебуфонивал. Вот и найдись получше перед чужими, да кое перед кем и из своих: представь на этом вечере мою особу… утешь немцев…
– Только не в карете, пешком дозвольте, – ответил сдавшийся граф. – Иначе лакеи, подсаживая, как бы не признали и не разболтали.
– Как хочешь, лишь бы умненько, со смекалкой.
Спустя четверть часа граф Строгонов, в домино и в маске императрицы, окружённый депутатами города и чинами двора, через полную, гудевшую народом, улицу, прошёл в посольский дом. «На оный маскарад её величество изволила ходить пешком в маске», – подчеркнул эти слова в тот же вечер в «дневнике двора» камер-фурьер Купреянов. Строгонова никто не узнал. Немцы приняли его за императрицу, расточали ему тонкие, затейливо-почтительные любезности и, всерабственно раскланиваясь, утруждали его нижайшими просьбами об упованиях и нуждишках края. Бирон, по обычаю, жаловался на обиды и подвохи Миниха, Миних на Бирона. Строгонов наслушался здесь таких секретов, что его в пот бросило.
Императрица между тем заперлась в кабинете, вновь прочла донесение Панина о «дивах» и все к нему бумаги и велела вызвать с бала Орловых и гетмана. Она им сообщила весть о кровавой, как она метко назвала её, «шлиссельбургской нелепе».
– Страшное, бесчеловечное дело, – сказала она, – и тем досаднее, что принц уже почти совсем согласился постричься в монахи! Опомниться не могу, и трудно будет рассеять превратные толки злых, враждующих нам языков. А что хуже – этот позорящий нас злодей был, очевидно, не без пособников. Я вспоминаю, что перед моим выездом одна бедная женщина нашла на улице потерянное письмо, где указывали на некое соглашение, грозились меня убить…
– Кто ж пособники? – спросил, вспыхнув, гетман. – Надеюсь, не земляки Мировича.
– Дашкову называют – верить дико.
Орловы переглянулись.
– В арестованных документах три руки, – продолжала, просматривая бумаги, императрица. – Манифест мелкого почерка, письмо от имени покойного принца к Корсакову – крупного, а указ – средней руки. Первые два – положим, Мировича и Ушакова… но кто ж писал третий документ?
– Тайный розыск, с пристрастьем! верёвка и пуля развяжут всякий язык, – сказал, сдвинув брови, Алексей Орлов. – Многие тузы объявились бы… в хомут бы его и на дыбу, допытались бы, с кем совещался… Да и солдаты – без подговора свыше не пошли бы за ним…
– Не розыск и не пытка, всенародный суд, без скрытности, вот что решаю, – возразила императрица. – Дело столь важное не может остаться в секрете, – а особенно, когда около сотни человек в нём с оружием участвовали… Строгое, без послаблений и всякой жалюзи, следствие, а по возврате в столицу – подробный, для всего света, откровенный манифест… Пусть узнают истинный образ несчастного фантома, для коего содеяно это безумное покушение. |