Он сидел здесь в окружении своих сыновей, сначала десяти, но вскоре, когда вернулся Иуда, снова одиннадцати, а перед ним открывалась земля лугов и оград, над которой летали птицы, и старые глаза его могли издалека увидеть двенадцатого.
Они увидали, что Иуда возвращается рысью с тремя рабами, что он только кивает головой и, не говоря ни слова, указывает куда-то назад. Поэтому они стали глядеть мимо него вдаль: там что-то копошилось, издали еще маленькое, но блестевшее, ослеплявшее и переливавшееся красками; оно стремглав приближалось, и вот это были уже колесницы с конями в сверкающей упряжи и пестрых султанах, а впереди и в промежутках – скороходы, и позади и по бокам – тоже скороходы; весь Израиль, повернувшись к ней лицами, глядел на переднюю колесницу, над которой поднимались шесты опахал. Все это приблизилось и приобрело свои истинные размеры, и стало различимо для тех, на кого неслось. Но Иаков, который глядел вперед из-под стариковской своей руки, позвал одного из сыновей, того, что снова стоял рядом с ним, и сказал:
– Иуда!
– Вот я, отец, – отвечал тот.
– Кто, – спросил Иаков, – этот человек умеренной полноты, облеченный знатностью этого мира и вылезающий сейчас из своей колесницы и из золотого кузова своей колесницы, – его ожерелье подобно радуге, а его платье – просто как свет небесный?
– Это твой сын Иосиф, отец, – отвечал Иуда.
– Если это он, – сказал Иаков, – то я встану и пойду навстречу ему.
И хотя Вениамин и другие пытались его удержать, прежде чем помогли ему, он с трудом, но с достоинством поднялся и один, хромая сильнее обычного на бедро свое, ибо преувеличивал почетную свою хромоту, пошел навстречу идущему, который ускорил шаги, чтобы сократить ему путь. Улыбающиеся губы этого человека складывали слово «отец», и он широко распростер руки; Иаков же вытянул руки вперед, словно шел ощупью, как слепец, и шевелил кистями их, как будто чего-то требовал и в то же время от чего-то оборонялся; когда же они сошлись, он не позволил Иосифу, как тот хотел, броситься ему на шею и спрятать лицо на его плече, а отстранил его от себя за плечи и, откинув голову, долго и настойчиво, с любовью и страданием, глядел и вглядывался усталыми глазами в лицо египтянина, которого сначала не узнавал. Но покуда он так глядел, глаза Иосифа медленно наполнялись слезами и переполнились ими; и когда чернота его глаз расплылась в их влаге, это оказались глаза Рахили, с которых когда-то, в похожих уже на сон далях жизни, Иаков поцелуями стирал слезы, и он узнал его, он уронил голову на плечо ставшего таким чужим Иосифа и горько заплакал.
Они стояли особняком на лугу, ибо братья боязливо держались в стороне во время их встречи, а свита Иосифа, его дворецкий, конюшие при колесницах, скороходы и опахалоносцы, а также любопытные из соседнего городка, уже сбежавшиеся, тоже ждали поодаль.
– Отец, простишь ли меня? – спросил сын, и чего только он не имел в виду своим вопросом – бесцеремонность, с какой он с ним обошелся и натворил дел на его голову; заносчивость любимца и скверное свое озорство, преступное доверие и слепую требовательность, сотни глупостей, за которые он платился молчанием мертвых, живя тайком от платившегося вместе с ним старика. – Отец, простишь ли меня?
Совладав с собой, Иаков оторвался от его плеча.
– Бог нас простил, – ответил он. – Ты видишь, он вернул мне тебя, и теперь Израиль может спокойно умереть, потому что ты – предо мной.
– А ты предо мной, – сказал Иосиф. – Папочка… можно мне тебя снова так называть?
– Если ты ничего не имеешь против, сын мой, – ответил Иаков чинно и даже, несмотря на старость свою и степенность, отвесил легкий поклон молодому человеку, – то я предпочел бы, чтобы ты называл меня «отец». Пусть наше сердце блюдет достоинство и не унижается до балагурства. |