– У него нашлось необходимое высокомерие, чтобы создать себе трудную жизнь, – сказал Иосиф, – поэтому он и оказался миропомазанником. Он не раз испытывал искусительнейший со-блазн поклонения, ибо поклоняться хотел, но достойным поклонения он считал только самое вы-сокое и самого высокого. Его искушала матерь-земля, приносящая плоды и творящая жизнь. Но он увидел ее жажду, удовлетворить которую способно лишь небо, и его взор направился кверху. Его искушали толкотня туч, бешенство бури, стремительность ливня, синяя молния, притягиваемая влагой, грохочущий голос грома. Но он лишь качал головой в ответ на их призывы, ибо душа его твердила ему, что все они только второстепенны. Они, говорила ему его душа, были ничуть не лучше, чем он сам, – и может быть даже еще ничтожнее при всем их могуществе. Он тоже, думал он, по-своему могуществен, и может быть, даже еще могущественнее, и если они возвышаются над ним, то только в пространстве, но никак не духом. Поклоняться им, говорил он себе, значит поклоняться чему-то слишком низкому и слишком близкому, а это ужасно, и тогда уж лучше не поклоняться вообще ничему.
– Хорошо, – сказал Аменхотеп почти без голоса, теребя свой подбородок. – Хорошо, хватит, нет, дальше! Матушка, слушай!
– Да, какие только величественные картины не искушали моего праотца! – продолжал Иосиф. – Среди них было и скопище звезд, пастух и стадо. Они-то были и далеко и высоко, и жизнь их была величественна. Но они, он видел, рассеивались по манию утренней звезды – та бы-ла, спору нет, и красива, и двуснастна, и богата историями, но, увы, слаба, слишком слаба для то-го, чье появление она возвещала, и поэтому она бледнела перед ним и гасла. Бедная утренняя звезда!
– Оставь при себе свое соболезнование! – приказал Аменхотеп. – Тут впору торжествовать! Ведь перед кем она бледнела и кто появлялся по ее предсказанью? – спросил он как только мог гордо и грозно.
– Ну, конечно, солнце, – ответил Иосиф. – Какой соблазн для того, кто жаждет поклоняться! Перед добротой и жестокостью солнца повсюду, куда ни глянешь, сгибались в три погибели народы земли. Как славно, как это отдохновение и покойно присоединить к их поклонению свое собственное и согнуться заодно с ними! Однако осторожность моего предка была безгранична, а его требовательность неисчерпаема. Важен, сказал он, не отдых и не покой, единственное, что важно – это избежать величайшей опасности для чести человека, которая заключена в том, что он согнется слишком рано и не перед самым высоким. «Ты могуществен, – сказал он баалу Шамашу-Мардуку, – и огромна сила твоего благословения и твоего проклятья. Но что-то во мне, черве, превосходит тебя и не велит мне принимать свидетельство за то, о чем оно свидетельствует. Чем больше свидетельство, тем больше моя ошибка, если я, соблазнившись, буду поклоняться ему, а не тому, о чем оно свидетельствует. Свидетельство божественно, но оно не бог. Свидетельством являюсь и я с моими мечтами и помыслами, идущими дальше солнца и устремленными к тому, о чем они свидетельствуют еще убедительнее, чем даже оно, и чей жар сильнее, чем жар солнца».
– Матушка, – прошептал Аменхотеп, не отрывая глаз от Иосифа, – что я сказал? Нет, нет, я этого не сказал, я это лишь знал, это было сказано мне. Когда на меня в последний раз нашло и мне открылось, как улучшить учение, – ведь оно не доведено до конца, и я никогда не утверждал, что оно совершенно, – я услыхал голос отца моего, который сказал мне: «Я жар, заключенный в Атоне. Но своим жаром я мог бы напитать миллионы солнц. Именуя меня Атоном, знай, что это наименование нуждается в улучшенье и что ты не называешь меня моим последним именем. По-следнее мое имя: „Владыка Атона“. Вот что услыхал фараон, любимое дитя отца, вот что он вынес из своего наития. Но он молчал об этом и благодаря молчанию забыл. |