Ибо, как ни верти, этот молодой раб, умышленно или бессознательно, просто в силу своего существования на свете, пробудил ее женственность от охранительного сна и тем самым, пусть безотчетно и невольно, стал господином над госпожой, ввиду чего ее мысли служили ему, а ее надежды зависели от одного его взгляда: она боялась, что он заметит, как она хочет отдаться ему, и одновременно с трепетом ждала, что вдруг он ответит взаимностью на ее неудобопризнаваемые желания. В общем, это было унижение, полное ужасной сладости. И чтобы уменьшить его, а также потому, что любовь, которая на самом деле вовсе не определяется такими понятиями, как ценность или достоинство, всегда жаждет оправдать себя особой ценностью своего предмета и всячески обольщает себя его достоинствами, Эни, с другой стороны, старалась поднять над его рабством раба, – того, кому она хотела стать госпожою в любви: она мысленно противопоставляла его низкому происхождению его хорошие манеры, ум, его положение в доме и пыталась даже, кстати сказать, под влиянием Дуду, призвать на помощь религию, ища, в угоду своей страсти, поддержки «недоброй тяге», как выразился бы потешный визирь, не у недавнего своего повелителя, строго-отечественного Амуна, а у онского Атума-Ра, кроткого, готового к расширению, благосклонного к чужеземцам бога, и тем самым беря в союзники своей любви и двор, и самое царскую власть, а это давало умствующей ее совести то преимущество, что таким образом она, Эни, духовно приближалась к своему супругу, другу фараона и царедворцу, и делала его, которого ей все мучительней не терпелось обмануть, в известном смысле сторонником своего желания.
Так билась, боролась и задыхалась Мут-эм-энет в путах своей страсти, словно в кольцах посланной богом змеи, которая обвивала ее и душила. Если учесть, что бороться ей приходилось одной и без всякой помощи, что, кроме Дуду – да и с ним дело не шло дальше недомолвок и полупризнаний, – ей некому было открыться – по крайней мере, вначале (ибо позднее она перестала сдерживаться и посвятила в свое безумие всех своих присных); если учесть далее, что в кровной своей беде она напала на уже облюбованного, который, из высших соображений, носил в волосах цветок верности и надменности, а проще сказать – избранности, и поэтому не хотел и не смел поддаваться ее соблазну; и если вдобавок еще учесть, что боль эта длилась три года, от седьмого до десятого года пребывания Иосифа в Потифаровом доме, да и потом была не утолена, а только убита, – то нельзя не признать, что «жене Потифара», этой, согласно молве, бесстыжей совратительнице и приманке зла, судьба досталась довольно-таки тяжелая, и нельзя не отнестись к ней, по крайней мере, с сочувствием, поняв, что орудия испытания несут свою кару в самих себе и сами карают себя сильнее, чем они, ввиду необходимости их действий, того заслуживают.
Первый год
Три года: в первый она пыталась скрыть от него свою любовь, во второй она дала ему знать о ней, на третий она ее предложила ему.
Три года: и она была вынуждена или вольна ежедневно видеть его, ибо они жили в близком соседстве на усадьбе Потифара, а это было ежедневной пищей ее безумию и большой милостью для нее, но в то же время и большой мукой. Ведь в любви с необходимостью и возможностью дело обстоит не так утешительно, как в дремоте, даже и в последней дремоте, когда Иосиф, умиротворяя Монт-кау, назвал в своей успокоительной речи необходимость возможностью. Нет, здесь перед нами до боли запутанное противоречие, раздваивающее душу каким-то особым, желанным и окаянным образом, ибо необходимость увидеть предмет своей любви влюбленный проклинает не менее пылко, чем благословляет ее как счастливую возможность, и чем сильней он страдает после последней встречи, тем нетерпеливее ждет он ближайшего случая подогреть свою страсть лицезрением предмета любви – причем именно тогда, когда его страсть, пожалуй даже, идет на убыль, чему одержимый, будь он разумней, мог бы только с благодарностью радоваться. |