Или другими легочными заболеваниями.
И все же я держал себя в узде, несмотря на растущее отупение и туман в глазах.
Однако даже откровенность костюмов не поразила меня так, как откровенность выражений — таких слов я не слыхивал в общественных местах и очень редко слышал даже там, где собирались одни мужчины. Я сказал «мужчины», поскольку джентльмены не выражаются таким образом даже в отсутствие леди… Во всяком случае в том мире, который мне знаком.
Самое шокирующее воспоминание моего детства относится к тому дню, когда я, проходя через городскую площадь, увидел толпу, собравшуюся у места Покаяния, что возле здания суда. Присоединившись к ней, чтобы узнать, кого схватили и за что именно, я вдруг увидел в колодках моего скаутского наставника. Я чуть в обморок не упал.
Его грех заключался в употреблении неприличных слов, во всяком случае именно так было написано на дощечке, висевшей у него на шее. Обвинителем оказалась собственная жена учителя; тот не отпирался и, признав себя виновным, отдался на милость суда. Судьей же был дьякон Брамби, отродясь не слыхавший слова такого — милость.
Мистер Кирк — мой скаутский наставник — через две недели покинул город, и больше его там никто не видел — такое сильное потрясение испытал человек, будучи выставленным в колодках на всеобщее обозрение. Не знаю, какие именно дурные слова употребил мистер Кирк, но вряд ли они были так ужасны, раз предписанное дьяконом Брамби наказание продолжалось только один день — с восхода до заката.
В тот вечер за капитанским столиком на «Конунге Кнуте» я слышал, как милейшая пожилая дама того сорта, из которого получаются самые расчудесные бабушки, адресовалась к мужу в выражениях, исполненных богохульства и намеков на кое-какие совершенно запретные сексуальные действия. Если бы она так заговорила в моем родном городе, ее бы выставили в колодках на максимально разрешенный срок, а потом изгнали бы из города (у нас перьями и дегтем не пользуются: это почитается за излишнюю жестокость).
Но сию милую даму на корабле даже никто не укорил. Ее муж просто ухмыльнулся и попросил не волноваться по пустякам.
Под совместным воздействием шокирующих слух речей, чудовищно неприличной обнаженности и двух обильно принятых неизвестных мне, но оказавшихся предательскими напитков я совершенно обалдел. Чужой в чужой стране, я рухнул под бременем незнакомых и повергающих в смятение обычаев. Но, невзирая на все это, я продолжал цепляться за решение казаться человеком опытным, ничему не удивляющимся, чувствующим себя здесь как дома. Никто не должен заподозрить, что я не Алек Грэхем — их сотоварищ по круизу, — а какой-то Александр Хергенсхаймер — личность им совершенно неизвестная… у меня было предчувствие, что в этом случае произойдут совершенно ужасные события.
Конечно, я был не прав, ибо нечто ужасное уже имело место. И я действительно оказался абсолютно чужим в этом неимоверно странном, сбивающем с толку мире… хотя даже теперь, ретроспективно рассматривая случившееся, я не думаю, что мое положение стало бы много хуже, если бы я просто выложил им, в какую ситуацию я попал.
Мне все равно не поверили бы.
А как же иначе? Я и сам-то себе не верил!
Капитан Хансен, насмешливый и не верящий ни в сон ни в чох, зашелся бы от хохота, услышав мою «шуточку», и тут же произнес бы новый тост в мою честь. А если бы я продолжал стоять на своем, он наверняка напустил бы на меня судового врача.
Так что мне легче было продержаться весь этот удивительный вечер, хватаясь за убеждение, что нужно сконцентрировать все силы на безошибочном исполнении роли Алека Грэхема и не позволить никому даже заподозрить, что я — жертва подмены, так сказать, кукушонок в чужом гнезде.
Передо мной еще лежал кусок «королевского торта» — дивное многослойное пирожное, которое я помнил еще со времен того — другого — «Конунга Кнута», и стояла чашечка кофе, когда капитан вдруг встал. |