Изменить размер шрифта - +

 

Последние дни я болтал с учениками. Мы теперь лучше понимаем друг друга; они уже не обижаются на меня за то, что я не Заратустра; более того — они меня чуточку жалеют: они многое усвоили, поняли, например, что и преподаватель философии с дипломом имеет право быть жалким типом; в определенном смысле, как всякий другой, как они. Вот-вот, теперь я уже не так отличаюсь от них.

Я с ними болтаю: отныне таков мой метод работы. Мысль до них лучше доходит, когда они получают ее по недосмотру, и дружеский тон им больше по вкусу, чем наставительный; я хорошо сделал, не попав в расставленную мне ловушку, отказавшись разыгрывать пророка, ясновидца, оракула, изрекающего темные истины. Вначале они этого требовали, но только потому, что слегка меня побаивались; и поскольку директор под предлогом, что я, мол, с дипломом и к тому же симпатичный марсианин, априорно даровал мне папскую непогрешимость. Скотина!

Теперь дело пошло на лад; хоть я и не читаю курса так, как положено; хоть я и выделяюсь по-прежнему оригинальничанием в одежде и еще чем-то, сам не знаю чем, я тем не менее стал одним из преподавателей, почти таким же, как и все прочие. Воспитанники меня приняли.

Другие преподаватели называют их по имени и на «ты»: но это не для меня. Я для этого недостаточно прост; мне кажется, что в тыканьи с моей стороны было бы что-то оскорбительное. Как бы я ни старался, между ними и мной остается какой-то заслон, иногда более, иногда менее прозрачный; и чем больше я силюсь его уничтожить, тем он плотней. Я не создан быть простым, ничего не попишешь. Или, вернее, я-то прост! Мне кажется, что я прост; только на свой манер, не так, как это понимают другие; я прост, потому что говорю и поступаю в соответствии со своими представлениями; это и значит быть простым. И если бы не страх перед другими, я был бы еще проще; но тогда меня сочли бы дурно воспитанным; потому что мне в свою очередь многие вещи кажутся весьма дурно воспитанными; в особенности по отношению ко мне. И я всегда отступаю перед этими вещами; делаю вид, что не замечаю их глубочайшей подлости; строю им улыбки, этим проклятым вещам! Но только из вежливости, потому что пользы мне от этого никакой.

Я вежлив, это уж точно; бесконечно вежлив. Я не забыл предупредительности, с которой меня обучали в детстве; теперь предупредителен я сам. Просто мы поменялись местами.

Я вежлив, поэтому не могу быть фамильярным с учениками, как другие преподаватели: я умею говорить только «вы» людям, моим ученикам (ведь мои ученики люди, не так ли?), три часа в неделю безмолвно сидящим на несколько сантиметров ниже того уровня, на который поднимает меня должность преподавателя и кафедра. Тут уж ничего не поделаешь.

И однако, если я хочу принести пользу и научить их чему-то, нужно добиться, чтобы они заговорили со мной; заговорили со мной не снизу вверх, не из своего далека. Не думаю, что им стало бы проще, заговори я с ними на «ты»; в моих устах «ты» звучало бы совершенно иначе, чем у других преподавателей; так мне, во всяком случае, кажется; и это мешает мне обращаться к ним на «ты».

Вот я и не знаю толком, как из этого выпутаться; необходимо, однако, чтобы именно я помог всем нам выпутаться из этого положения. Мне осточертела роль патрона!

А они находят вполне естественным, что я выступаю в роли патрона; именно они-то и заставляют меня играть эту роль! Они возмутительно покорны. Со смешками первых дней покончено! Покончено и с требованием, чтобы я читал лекции! Они примирились со всем; со всем, что я делаю или чего не делаю. Они приспособились; они умудряются даже записывать мою тарабарщину; записывать — вот единственное, от чего их не оторвать!

Но важно как раз это: добиться, чтобы они бросили записывать; и чтобы спорили; оспаривали то, что я говорю. Эти их записи, записи, которые они делают, что бы я им ни наболтал, — свидетельство, условный знак, символ повиновения.

Быстрый переход