Изменить размер шрифта - +

Евреи в руках поляков: «Погром… голый, едва дышащий старик-пророк, зарубленная старуха, ребенок с отрубленными пальцами, многие едва дышат, смрадный запах крови, все перевернуто, хаос, мать над зарубленным сыном, старуха, свернувшаяся калачиком, четыре человека в одной хижине, грязь, кровь под черной бородой, так в крови и лежат».

Евреи в руках большевиков: «Главное — наши ходят равнодушно и пограбливают где можно, сдирают с изрубленных. Ненависть одинаковая, казаки те же, жестокость та же, армии разные, какая ерунда. Жизнь местечек. Спасения нет. Все губят…» «Ночью наши грабили, в синагоге выбросили свитки Торы и забрали бархатные мешки для седел. Ординарец военкома рассматривает тефилин, хочет забрать ремешки». Дневник сокрушается: «Какая мощная и прелестная жизнь нации здесь была. Судьба еврейства».

И: «Я чужой». И снова: «…не свой, я одинок, едем дальше… забирают [грабят] через 5 минут после приезда, какие-то бабы бьются, причитают, рыдают невыносимо, тяжко от непрекращающихся ужасов… [я] вырвал поляницу из рук сына крестьянки». Он делает это механически, без сожалений.

«Как мы едим, — записывает он. — <…> Прибытие красноармейцев в деревню, обшаривают, варят, всю ночь трещат печи, страдают хозяйские дочки» (мы знаем, как истолковать эту фразу). 3 августа Бабель вырвал хлеб из рук ребенка — так сказать, завтрак на ходу. А десять дней назад, 24 июля, он и его спутник Прищепа, барахольщик, безграмотный сифилитик, ворвались в местечко Демидовка. Это суббота, когда евреям запрещено зажигать огонь, и, кроме того, канун поста 9 ава, торжественного дня в память о разрушении Храма в Иерусалиме. Прищепа заставляет жарить картошку. Гордая мать, дочери в белых чулках, ученый сын — все в ужасе: суббота, — протестуют они, — нельзя копать картошку, а, кроме того, вечером начинается пост. Прищепа взрывается: «Жиды, мать, весь арсенал», — и они копают картошку, разжигают печь.

Бабель страдальчески наблюдает это и ничего не говорит: «Я молчу, потому что я русский», — вдруг Прищепа поймет, что Лютов тоже жид. «Мы едим, как волы, жареный картофель и по 5 стаканов кофе. Потеем, все нам подносят, все это ужасно, я рассказываю небылицы о большевизме». Наступает ночь, мать рыдает, сидя на полу, сын поет, объясняет историю разрушения Храма — плач Иеремии, «едят кал, девушки обесчещены, мужи убиты, Израиль подбит». Бабель слушает и понимает каждое слово иврита. «Демидовка, ночь, казаки, всё как тогда, когда разрушали храм, — подытоживает он. — Иду спать на дворе, вонючем и мокром».

Вот он, Новый Советский Человек, вонючий, урна небылиц, неверующий — и при этом соучастник. По словам Натальи Бабель, ничто «не могло подорвать в нем сознания, что он принадлежит России и должен разделить судьбу своих соотечественников. То, что во многих других вызвало бы только страх и ужас, в нем пробудило чувство долга и своего рода слепой героизм». В безжалостном свете дневника — насилие за насилием — трудно не оспорить это заключение. Отчаяние и глубокий цинизм плохо сочетаются с чувством долга. Героическим или нет назовем мы путешествие Бабеля с казаками — и большевизмом, — он был чем угодно, только не слепым. Он видел, и видел, и видел.

Может быть так, что привычка к лицедейству, привычка к обману, привычка к маскам приведет к тому, что человек станет тем, кого изображает. А может быть, сознание «я чужой» одержит верх над тайным удовольствием от того, что ты избавился от устойчивой личности. Так или иначе, дневник не лжет. Эти сцены, соединенные запятыми торопливее, чем вдохи-выдохи, мчатся, как горная река в ущелье, с одного берега — необузданность буйных людей, с другого — печальная свобода чужака.

Быстрый переход