Дай им волю, они б отправили святую в путь-дорогу сплошь в серебре да золоте — чистым золотом, неподдельным серебром покрыли бы ее с головы до пят, но директор Музея наотрез отказался даже от общинного ковчежца с реликвиями — ну, противный какой директор!
Хоть шкипер Мануэл и жена его были люди надежные и словам их можно было верить, монахиня, совсем утонувшая в складках своего поношенного глухого одеяния, не переставала тревожиться за судьбу святой — и когда суденышко неслось по речной стремнине, и когда подхватили его волны залива: тревожиться-то тревожилась, но ни словечка не вымолвила, ничем тревоги своей не выдала, только все молилась, снова и снова перебирала бусинки четок, и под костлявыми ее пальцами смирял свой норов свежий ветер, обвевавший статую. Долгим и трудным показался путь монашке, и вздохнула она с облегчением, лишь когда «Бродяга» ошвартовался у причальной стенки Рампы-до-Меркадо: слава тебе, господи, все сошло гладко. Сейчас Святую Варвару вместе со всеми ее громами-молниями отвезут в Музей, где с нетерпением поджидает ее директор — брат во Христе, германский монах, всесветный эрудит и знаменитый ученый, профессор-распрофессор в белоснежной сутане: об этой самой скульптуре, о происхождении ее и авторстве сочинил он целый трактат, весьма вдохновенный, а по части выводов — даже дерзкий. И вот тогда наконец сестра Эуниция беспокоиться перестанет, переведет дух, сомкнет блаженно вежды, ощутит сладостную прохладу ветерка.
А падре был совсем на падре непохож — ох, уж эти нынешние. Как, скажите мне, признаешь в нем духовное лицо, если носит он джинсы и расстегнутую до пупа рубаху в мелкий цветочек, а в буйной волосне и намека нет на тонзуру? Хорош собой, на загляденье. Но ведь сказано было задолго до всяких таких новшеств: «Не ряса монаха делает» — и верно сказано. Небрежны были прическа и одежда юного падре, но он, хоть и не носил сутану, не пробривал себе макушку, был вовсе не хиппи, направляющийся, скажем, в колонию «Мир и любовь» в Арембепе, а самый что ни на есть священник, недавно рукоположенный, стезю себе избравший по призванию и сердечной склонности, усердный и законопослушный, делу своему служащий ревностно и истово. Получил он отдаленный приход, а паства его состояла из людей богобоязненных, бедных, беспощадно закабаленных теми, кто исповедует один только приснопамятный закон — кулачное право.
Ему дорога казалась еще длинней, чем сестре Эуниции, — вовсе уж нескончаемой, ибо вез он с собой несправедливость и беззаконие, и были у него веские основания предполагать, что вызвали его в столицу штата не для наград и поощрений. Приходилось ему слышать и угрозы и брань; читывал он в газетах статейки, клеймившие некоторых священнослужителей за подрывную деятельность. Появлялось в тех статейках и его имя — Абелардо Галван, — и не только появлялось, но и забрасывалось грязью: мерзавцы-журналисты подтасовывали факты, врали, клеветали, извращали. «Подлость и мерзость», — думает он теперь. Что он знает о Патрисии? Только то, что у нее хрустальный голос, таинственная улыбка, томный взгляд. Под злобными изветами и сплетнями кое-кто хотел бы похоронить трупы, гниющие в лесной чащобе. Падре Абелардо плывет в Баию не один — с ним три трупа, он знает, кто велел убить этих людей, да и кто же этого не знает?! Знать-то знают, а проку от этого что: те, кто посылает наемных убийц-«пистолейро», — незапятнанны и неприкосновенны, они превыше расхожих понятий о добре и зле. Это хозяева жизни: их мало, по пальцам сочтешь, они малочисленны, но неумолимы.
СКРОМНЫЕ И БЛАГОРАЗУМНЫЕ СВЕДЕНИЯ О БАИИ — Да, ветер не доносит до причала любовные клятвы, любовные радости и горести, о которых обычно поет Мария Клара, но она не молчит, а, пристроившись рядом со статуей, тихонько напевает то, что в таких случаях напевать положено — псалмы да гимны в честь святых и присноблаженных. |