– Да ты, оказывается, философ, – Одинцов усмехнулся, с интересом разглядывая колоритную фигуру Ферапонтыча, который лежал у костра, облокотившись на левую руку, и задумчиво курил, глядя в огонь. Глаз его было не разглядеть под нависающими кустистыми бровями, лишь изредка в темных провалах глазниц сверкали отблески костра, и тогда возникало неприятное ощущение, что глаза Ферапонтыча светятся собственным светом. – Что с золотом-то будешь делать, философ?
Некоторое время Ферапонтыч молчал, сосредоточенно дымя самокруткой, а потом медленно проговорил, по-прежнему глядя в огонь:
– А это, благородие, не твоего ума дело. Захочу – в землю зарою, а захочу – с кашей съем. Золото – оно не ржавеет.
Тон проводника покоробил Одинцова. Бывший штабс-капитан уже в достаточной степени утратил столичный лоск для того, чтобы есть из одного котелка с бородатым таежным разбойником, но это было чересчур. Совсем недавно он просто не замечал таких вот бородачей, не говоря уже о том, чтобы выслушивать от них подобные высказывания. «То-то и оно, – с холодной горечью поражения подумал он, – Мы их не замечали, а они молчали и ждали своего часа. И вот – дождались…»
– Однако, – с холодной насмешкой сказал он, – что-то ты разговорился. К дождю, что ли?
– Может, к дождю, а может, и к ведру, – отозвался Ферапонтыч. – Ты, штабс-капитан, отвыкай командовать. Наша с тобой война кончилась. Доведу тебя до границы, как уговорено, а там прощевай. Мне на той стороне делать нечего.
– А большевики? – поинтересовался Одинцов.
– А вот это? – вопросом на вопрос ответил Ферапонтыч. Он завел руку за спину и показал Одинцову обрез трехлинейной винтовки. – Мы люди простые, на пианинах играть не обучены.
– Это ты, брат, загнул, – сказал Одинцов и продул папиросу, мимоходом отметив, что в коробке осталось всего три штуки. – Это уже было. Ты глянь, что за Уралом делается. Всех под себя подмяли.
– Мы люди простые, – упрямо повторил Ферапонтыч, хмуря густые брови. – Как трава. Ее сколь ни мни, она все едино распрямляется. А золото – оно и при большевиках золото. Не слыхал я чего-то про такой декрет, чтобы золото отменить.
– Ну, как знаешь, – отступился Одинцов. – Дело это и впрямь твое. – Он выудил из костра головешку, осторожно взял ее за необгорелый конец и раскурил папиросу. – Граница-то скоро?
– Дня через два дойдем.
– Что так долго? Тут ведь по прямой рукой подать, верст пятьдесят, не больше. Я по карте смотрел. Хитришь, Ферапонтыч?
– Чего мне с тобой хитрить? Не веришь – ступай по своей карте. Так и быть, отыщу твои косточки, схороню по христианскому обычаю. В тайге, твое благородие, прямых дорог нету. Ты хоть и нездешний, а должен бы знать.
– Косточки, говоришь? – Одинцов усмехнулся и глубоко затянулся папиросой. – Ох, чует мое сердце, не косточки ты будешь искать, а ящики. Ну, ну, не обижайся. Куда с утра направимся?
– А чего мне обижаться? Что я, баба? С утра вдоль реки двинем. Там, повыше порогов, брод есть.
Ниже нам с лошадьми не переправиться.
Одинцов вздохнул.
– Пропади она пропадом эта тайга, – сказал он. – Вот так осточертело на голой земле спать! Это при наших-то миллионах!
– Завтра будешь спать на лежанке, – пообещал Ферапонтыч. – За бродом, верстах в пяти, зимовье стоит. Я его сам срубил годов семь назад, никто про него не знает. Невелики хоромы, но для нас с тобой сгодятся. |