Изменить размер шрифта - +
Все было так досадно. Он спустился на Волхонку, прошел мимо Пушкинского музея, у бассейна свернул на набережную и с набережной легким кружным путем подошел к Лилиному дому. Ласкины накануне получили долгожданное разрешение на выезд, и Шурик уже знал об этом из вчерашнего телефонного разговора. Он поднялся в Лилину квартиру. Она была дома одна, если не считать завала грязной посуды, оставшейся после грандиозной попойки. Родители побежали по инстанциям: надо было собрать мильон разнообразных бумажек в очень короткий срок. Это тоже входило в издевательскую процедуру отъезда – долго, иногда годами, тянуть с разрешением, а потом дать недельный срок на сборы.

Шурик с порога, не дав ей и вопроса задать, рассказал о своем неожиданном провале. Она замахала руками, затрещала, обвалила на него ворох обрывчатых слов: скорей, пойдем, надо что-то делать, немедленно позвони маме, пусть бабушка едет сейчас же в приемную комиссию… Какая глупость, какая глупость, почему же ты не пошел сдавать немецкий?…

– Я не готовился по-немецки, – пожал Шурик плечами.

Он обнял ее. Словесный поток иссяк, и она заплакала. И тут Шурик понял, что он потерял гораздо больше, чем университет, он потерял эту Лилю, потерял все… Она уедет через неделю, уедет навсегда, и теперь совершенно не имело никакого значения, поступил он в университет или нет.

– Никуда я не буду звонить, никуда не пойду, – сказал он в ее маленькое ухо.

Ухо было мокрым от размазанных слез. Слезы лились густо, и его лицо тоже стало мокрым. Причина этих слез была огромна и не поддавалась описанию. Вернее, причин было множество, а не сданный Шуриком экзамен был последним камешком в этом камнепаде.

– Не уезжай, Ласочка, – бормотал он, – мы поженимся, ты останешься. Зачем уезжать…

Ему не хватало до восемнадцати лет трех месяцев, ей – полугода.

– Ах, господи, надо было раньше, уже все поздно, – плакала Лиля, вжимаясь ему в грудь, в живот всем своим маленьким телом. Слабо пришитые пуговицы ссыпались с ее белого, сшитого из двух головных платков халатика, он чувствовал пальцами все тонкие мышцы ее узкой спины. Она определенно тянула его к дивану, не переставая сыпать бессмысленными словами: надо позвонить Вере Александровне, надо в приемную комиссию, еще не все потеряно…

– Потеряно, все потеряно, Ласочка! – Шурик тискал ее детские руки, котом оцарапанные, с обкусанными ногтями, в цыпках, которые ей каким-то образом удалось сохранить с зимы, и он не умел выговорить, какие чувства вызывают в нем ее руки, и кривые слабые ножки, и оттопыренное ухо, торчащее из жестких стриженых волос. И он лепетал:

– Ты такая… Ты такая необыкновенная, и самое в тебе лучшее – твои ручки, и ножки, и ушки…

Она засмеялась, смахивая слезы:

– Шурик! Это мои самые главные недостатки – кривые ноги и торчащие уши! Я папу своего за них ненавижу, от него досталось, а ты говоришь – самое лучшее.

Шурик, не слыша ее, гладил ее ноги, в горсть забирал обе маленькие ступни, прижимал к груди:

– Я буду скучать по отдельности по ручкам твоим, по ножкам, по ушкам.

Так, совершенно случайно, Шурик открыл самый тайный и великий закон любви: в выборе сердца недостатки имеют более притягательную силу, чем достоинства – как более яркие проявления индивидуальности. Впрочем, он не заметил этого открытия, а у Лили была вся жизнь впереди, чтобы это понять…

Лиля поджала под себя ноги, повернулась, упершись спиной в Шурикову грудь, а он теперь держал ладони на ее шее и чувствовал биение жилок справа и слева, и биение это было быстрым-быстрым, переливчатым, как мелкий ручей.

– Не уезжай, Лилечка, не уезжай…

Вернувшаяся с работы соседка стучала в дверь и кричала:

– Лиля! Лиля! Ты что, заснула? Ваш чайник сгорел!

Смешно сказать, чайник! Вся жизнь у них сгорала…

Про несданный экзамен больше не вспоминали…

Дальнейшие события развивались так стремительно, что Шурик потом лишь с трудом смог восстановить их последовательность.

Быстрый переход