Дверь напротив входа вела в сад за домом.
Там располагался пресловутый теннисный корт, вполне, однако, безобидный; его дальний конец примыкал к крутой, поросшей травой насыпи. Вдоль насыпи выстроились в ряд липы. Когда-то их стригли, но потом оставили расти как бог на душу положит. Толстые сучья переплетались на высоте четырнадцати или пятнадцати футов, образуя аркаду, а над ней, там, где природе была дана полная воля, деревья простирали во все стороны пышные, благоухающие ветви. Далее карабкался по склону небольшой фруктовый сад, а за ним холм вздымался круче. На его дерновых боках пламенели заросли колючих кустов, того самого корнуолльского кустарника, который цветет круглый год и сияет, как солнышко, с января по самый декабрь.
Мы успели до обеда обойти эти не очень обширные, но великолепные владения и немного поговорить с экономкой, спокойной и толковой на вид женщиной, в манерах которой чувствовалась легкая отчужденность, свойственная ее землякам, когда они имеют дело с иностранцами, каковыми корнуолльцы почитают англичан. Миссис Криддл, как выяснилось впоследствии, за обедом, не только казалась, но и на самом деле была хорошей хозяйкой. Наступил вечер, очень теплый и безветренный, и после обеда мы вынесли для себя стулья на террасу перед домом.
— В жизни нам еще так не везло, — заметил Филип. — И почему я до сих пор ни от кого не слышал слова «Полвизи»?
— Потому что никто его не знает, к счастью, — ответил я.
— Ну, так я — полвизиец. По крайней мере в душе. А в остальном миссис… миссис Криддл дала мне ясно почувствовать, что до полвизийца мне далеко.
Филип по профессии — врач, специалист по загадочным нервным болезням, поэтому в области человеческих чувств его диагнозы сверхъестественно точны, и мне, уж не знаю почему, захотелось узнать поподробнее, что он имеет в виду. Ощущал я то же, что и он, но проанализировать это ощущение не мог.
— Опиши-ка симптомы, — попросил я.
— Проще простого. Когда миссис Криддл вошла, выразила надежду, что нам здесь понравится, и сказала, что сделает все от нее зависящее, это были только слова. То есть слова-то были верные. Но за ними ничего не стояло. Впрочем, ерунда, не о чем и задумываться.
— А ты, значит, задумался, — вставил я.
— Попытался, и ничего не понял. Возникает впечатление, будто она знает что-то такое, о чем я и понятия не имею; мы и вообразить себе такого не можем — а она знает. Мне подобные люди попадаются постоянно, они не так уж редки. Речь не о том, что им ведомы какие-то потусторонние тайны. Просто они держатся отчужденно, и трудно догадаться, о чем они думают, — так же трудно, как понять, о чем думает собака или кошка. Если бы спросить о ее мыслях на наш счет, то выяснилось бы, что и мы для нее точно такая же загадка, но, как и пристало разумной женщине, она, скорее всего, не испытывает к нам ни малейшего интереса. Она здесь для того, чтобы печь и варить, а мы — чтобы есть испеченное и по достоинству оценивать сваренное.
Мы исчерпали эту тему и замолкли. Сумерки сгущались, близилась ночь. За спиной у нас была приоткрытая дверь, и на террасе лежала полоса света от лампы, которая горела в холле. Сновавшая вокруг мошкара, в темноте невидимая, попав в поток света, внезапно возникала как бы ниоткуда, а вылетев из него, снова исчезала. Они то появлялись, эти существа, живущие своей особой жизнью, то пропадали бесследно. Если бы человечество путем долгого опыта не установило, что материальный объект, дабы стать видимым, должен быть соответствующим образом освещен, каким же необъяснимым казалось бы это зрелище, думалось мне.
Мысли Филипа, должно быть, текли точно по тому же руслу, потому что его слова оказались продолжением моих раздумий.
— Взгляни на эту мошку, — сказал он. — Один взгляд — и она исчезнет, как призрак, и точно так же, как призрак, она появилась. |