Ее жрец, Ани, тот самый, который оплакивал Неферу, отрезал ей детский локон, а Нозме собрала игрушки и всякие мелочи из детской и спрятала их подальше – дожидаться жрецов, которые будут готовить ее к погребению. Ани сжег ее волосы в серебряной чаше, а Хатшепсут, безразлично глядя на это, вспоминала, какой она была два года назад, когда сошла в могилу Неферу, и удивлялась, как за такое короткое время притупилась память о сестре, которая теперь казалась частью безвозвратно прошедшего детства.
Едкий дым от сожженных волос висел в детской весь последний день, и при одной мысли о прохладных глубинах дворцового озера пот ручьями стекал по спине девушки. Ее ждали Юсер-Амон и Хапусенеб, поэтому Хатшепсут с трудом скрывала нетерпение, слушая монотонное бормотание Ани. Когда наконец все кончилось, она многословно, как предписывал этикет, попрощалась с Нозме, которая переезжала в дом, построенный специально для нее прямо за дворцовой оградой, и при первой возможности скрылась между деревьев, ибо зов прохладной воды в жаркий день оказался сильнее велений долга. Правда, потом она пожалела, что была так груба, и разыскала старую женщину снова.
Вечером Хатшепсут с эскортом перевели в другой покой. Он оказался ненамного больше ее детской и почти так же скромно обставлен, ведь она еще не стала ни наследницей, ни царской супругой. Занятия в школе продолжались, но уже без бдительного присмотра Нозме. В свои двенадцать лет Хатшепсут была почти свободна. Ее новые прислужницы вели себя с большим почтением, чем прежние, и ими легко было помыкать, зато чаще стал появляться отец, который искал ее общества, посылал за ней, входил без объявления в ее комнату, когда она собиралась на занятия, и вообще оказался куда более навязчивым покровителем, чем когда-либо была Нозме. Солдат, которые стояли на страже у ее дверей, отец лично выбрал из числа гвардейцев, и ей нечасто удавалось скрыться от них, когда она шла навестить Небанума или покормить лошадей.
Однажды в полдень, когда воздух в спальне стал горячим и густым, как сироп, она, надеясь выспаться, стянула подушки на пол, к самым ветроуловителям, и тут явилась мать.
Хатшепсут почти не видела Ахмес со дня церемонии. Они встречались за обедом и обсуждали ее успехи в учебе, ловкость, с которой она бросала палку для метания, шутили над тем, какое блестящее будущее ждет ее, когда она станет заправским колесничим. Лишь о ее положении царевича короны Ахмес ни словом не обмолвилась, так что ее неодобрение встало между ними как стена. Хатшепсут была озадачена и уязвлена. Еще совсем юная, она нуждалась в материнском совете, поддержке и утешении, ей и в голову не приходило, что кажущаяся холодность Ахмес происходила исключительно от чрезмерного беспокойства за судьбу Цветка Египта.
Тем неожиданнее был ее приход, и Хатшепсут слетела со своего гнезда из подушек и бросилась навстречу матери, одетой, как всегда, в любимый синий цвет. Ахмес обняла дочь, отпустила слуг, и они остались одни. Во дворце было тихо. Ахмес неуверенно улыбнулась и осталась стоять, а Хатшепсут бросилась в кресло и закинула ногу на ногу.
– Думала, немного остыну, – сказала она. – От этих опахал никакого толку. Только свистят и спать мешают. А ты почему не спишь, мама?
– Тоже не могу заснуть. Я беспокоюсь за тебя, Хатшепсут, и хочу поговорить об одежде.
– Об одежде?
Хатшепсут, как и прежде, мало волновало, что она носит.
– Да. Теперь, когда ты уже почти женщина, тебе пора привыкать носить калазирис, а не бегать в мальчишеских схенти, точно оборвыш какой-нибудь. Как только детский локон срезан, девочка надевает женское платье. И тебя, Хатшепсут, это особенно касается.
– Но почему? Я ведь почти женщина, но еще не совсем. И потом, в калазирисе я не смогу больше лазать по деревьям и бегать наперегонки с Менхом. Разве это так важно, о благородная мать?
– Да, важно.
Ахмес сказала это твердо, чувствуя себя, однако, совсем не уверенно. |