Остальное показалось обычной церковной риторикой, каковая особенно нетерпима в служениях Богу. <…>
<…> Рыба кета запала мне в голову. Я над этим и прежде много думал. Все мы такая же рыба. Но помни, о поэт и художник! — мы должны метать икру только в одно место. <…>
С корректурой для «Нивы» стало легче. Пишу для «Истории русской литературы» Венгерова автобиографию. Это мука. Кажется, опять ограничусь заметкой. <…>
9 мая, ресторан «Прага».
Рядом два офицера, — недавние штатские, — один со страшными бровными дугами. Под хаки корсет. Широкие, колоколом штаны, тончайшие в коленках. Золотой портсигар с кнопкой, что-то вроде жидкого рубина. Монокль. Маленькие, глубокие глазки. Лба нет — сразу назад от раздутых бровных дуг.
У метрдотелей от быстрой походки голова всегда назад.
Для рассказа: сильно беременная, с синими губами.
Все газеты полны убийствами, снимками с повешенных. А что я написал, как собаку давят, не могут перенести!
Вторник 30 июня, Глотово.
Уехал из Москвы 9 мая. Два дня был в Орле. Сюда приехал 12.
1 июля 15 г.
Погода прекрасная. Вообще лето удивительное. Собрать бы все людские жестокости из всей истории. Читал о персидских мучениках Даде, Тавведае и Таргала. Страшное описание Мощей Дмитрия Ростовского. <…>
1 августа, Глотово.
Позавчера уехал Юлий, утром в страшный дождь. Кажется, что это было год тому назад. Погода холодная и серая. Вечером позавчера долго стояли возле избы отца так страшно погибшей Доньки. Какие есть отличные люди! «Жалко дочь-то?» — «Нет». Смеется. И потом: «Я через нее чуть не ослеп, все плакал об ней». Нынче вечером сидели на скамейке в Колонтаевке. Тепло, мертвая тишина, запах сырой коры. Пятна на небе за березами. Думал о любви.
2 августа 15 г.
Серо и холодно. Проснулся рано, отправил корректуру «Суходола». Во втором часу газеты. Дикое известие: Куровский застрелился. Не вяжется, не верю. Что-то ужасное — и, не знаю, как сказать: циническое, что ли. Как я любил его! Не верю — вот главное чувство. Впрочем, не умею выразить своих чувств.
<…>
7. VIII.
Тихий, теплый день. Пытаюсь сесть за писание. Сердце и голова тихи, пусты, безжизненны. Порою полное отчаяние.
Неужели конец мне как писателю? Только о Цейлоне хочется написать.
8 ч. 20 м. Ужинал, вошел в свою комнату — прямо напротив окно, над купой дальних лип — очень темно-зеленой — на темной, мутной, без цвета синеве (лиловатой) почти оранжевый месяц.
21 августа.
Две недели не записывал. Время так летит, что ужас берет. 14–19 писал рассказ «Господин из Сан-Франциско». Плакал, пиша конец. Но вообще душа тупа. И не нравится. Не чувствую поэзии деревни, редко только. Вижу многое хорошо, но нет забвенности, все думы от уходящей жизни.
Годные гуляют, три-четыре мальчишки. Несчастные — идут на смерть, и всего удовольствия — порычать на гармонии.
В Москве, в Птб. — собственно говоря, «учредительное собрание».
Все глотовские солдаты — в плену.
<…> Вчера снимали Тихона Ильича. «Вот и Николаю Алексеевичу может идти в солдаты… Да ему что ж, хоть и убьют, у него детей нету». К смерти вообще совершенно тупое отношение. А ведь кто не ценит жизни — животное, грош тому цена. <…>
1916
23. II. 16.
Милый, тихий, рассеянно-задумчивый взгляд Веры, устремленный куда-то вперед. |