Может, будем еще куда-нибудь пробоваться. Только поначалу денег вряд ли дадут. А может, и просто не возьмут. Мы же две недели не занимались. И вообще с июля черт-те как работали. Правда, Тирь?
Теперь она пригнулась так, что прядь грязных волос с челки влезла в чай. И ничего не сказала, даже не гукнула.
— Может, мне все-таки другую работу искать? — серьезно и доверительно спросил у нее Киляев.
Тиррей вздохнула — робко и растерянно, по-детски. Помолчала. Обмахнула о голые колени руки, залепленные сухой крошкой от крекеров.
— Аркашика, — протянула шепотом. — Ты ничего, я это. Я — ну. Теперь вот. И ты тоже. Я так. Аркашика.
— Ага, — устало ответил он. — Я понял… Ну что, может, позанимаемся?
— Ну, — сказала она и с готовностью встала. Изодранный подол джинсового сарафана колоколом качнулся над худыми ногами.
Кожа у Тиррей была нечеловечески гладкая и ровно-смуглая, оттенка сильного загара, только загар никогда не ложится так ровно и так долго не держится. Глядя ей в спину, Каша вспомнил, что под сарафаном она ничего не носит. Сглотнул. У него еще ни разу не было нормальной девушки, только Тирь — иногда, когда ей приходил каприз. Каприза у нее не случалось с июля, а нынче заканчивался октябрь. Киляев старательно подумал о том, что Тиррей не мылась, шлялась столько времени незнамо где, и после всего этого пора бы о работе подумать, а не о перепихоне… не помогло. От Тиррей никогда не пахло — то есть не пахло так, как от людей. Она пахла лаком и деревом. И болела только своими болезнями. И гладкая кожа, и сарафан на голое тело…
— К мастеру бы тебя отвести, — громко сказал Аркаша.
— Х-хы! — с презрением ответила Тиррей, передернув красивыми плечами. Она прекрасно понимала, что у Каши нет денег на мастера, а даже и будь деньги — она бы не далась. Чай, не деревяшка.
— Акустика? — донеслось уже из коридорной темноты.
— Ага! — торопливо крикнул Киляев.
Дурочка и хиппоза Тиррей (в дурном настроении — Чирей, в хорошем — Тирям-Тирям) жила в его квартире уже год. С перерывами на загулы. Аркаша честно не знал, стоит ли она мук, которые он перенес. Со всех сторон говорили, что и не таких стоит, что любой музыкант позавидует ему черной завистью и что ему в руки упал подарок с неба, и это то же самое, как если бы Каша сам по себе родился гением.
Вроде бы, так.
Но Тиррей? Подарок?!
С виду она напоминала неформалку конца восьмидесятых. Авария-дочь-мента и Цой-жив, и перестройка-дефицит, и прически дурацкие, и наркоманские изможденные лица. В ту пору Каша только-только пошел в школу. Ушедшая эпоха не вызывала у него ни интереса, ни ностальгии. Тиррей вся была какая-то потрепанная, подержанная, позавчерашняя, под стать тому вытоптанному леску с ожогами кострищ, где он ее, брошенную какими-то мангальщиками, нашел. Подобрал, еще не понимая, какое проклятие берет в руки — и не было дня, чтоб не жалел об этом.
…Не занимались они действительно очень долго, пальцы у Аркаши не ходили совершенно. Он выгнул кисть, опробовал на правой руке, как на грифе, несколько позиций и покривился. С такой техникой лучше вообще никуда не соваться, сраму меньше будет. По идее, Тиррей на то и Тиррей, чтобы подобные вещи не имели значения, но Киляев еще не замечал от нее технической помощи. Вообще никакой помощи. Одни скандалы.
Каша сел на стул. Поставил ногу на низкий табурет. Собрался с духом — то есть старательно, сопя, вдохнул и выдохнул.
— Тиррей, — тихо позвал он. — Тирям-Тирям, иди ко мне, а?
Заглянул ей в глаза — карие, непрозрачные, будто лаковые. Тирь глядела исподлобья, внимательно — примеривалась к нему. |