|
Мелкие детские зубы Мины обнажились в неожиданной улыбке.
Потому что теперь у нее не было матери и ей не о ком было горевать; но она сама была (по иронии судьбы) будущей матерью.
Потому что все это не имело никакого значения.
Потому что ничто, ничто не имело значения: только Игра, в которую никогда нельзя играть так, будто это всего лишь игра.)
— Милли! Не надо больше грустить! Я мертв!
Так бормочет Терстон, счастливо улыбаясь. И этот его открытый мальчишеский взгляд, точно такой, как в детстве, тепло его пальцев, сжимающих ее руку, хотя сейчас они в зале суда, перед лицом самого Закона, нет никакого вреда в том, чтобы признать, что они — брат и сестра: дети Абрахама Лихта.
Она просыпается, сердце ее бешено колотится от ужаса, и в ушах все еще звучит этот голос, ласковый, успокаивающий, тот самый голос ее высокого белокурого брата: «Милли! Не надо больше грустить! Я мертв!»
Утром 22 марта апелляция Терстона была отклонена Верховным судом Нью-Джерси, а утром 23 марта разгневанный отец уволил Гордона Баллока.
И в ту ночь Милли увидела во сне, будто она снова в зале суда, на процессе брата, который (очевидно) еще продолжается… и вдруг, к ее великому удивлению, Терстон встает и подходит к ней, ласково берет ее руки в свои… улыбается этой своей так хорошо знакомой улыбкой, улыбкой Терстона, привычно склоняется, чтобы поцеловать ее в щеку; его глаза, которые она вспоминает с восторгом, светятся братской любовью к ней. Руки у него не связаны, голова высоко поднята; он так взволнован, он в таком экстазе от своей тайны, что чуть не поднимает Милли на руки, как часто делал в детстве.
Но его слова, о, эти его слова — слова, которых Терстон никогда бы не сказал.
И так же обескураживают ее слова Лайши, сказанные в ответ на рассказанный ею сон.
Да полно, Элайша ли это? Лайша, который всегда так обожал ее, так терпеливо сносил перепады ее настроения, так доверчиво относился к ее предчувствиям и был ею так очарован? Не глядя ей в глаза, не принимая ее дрожащую, протянутую к нему руку, он говорит:
— Милли, ты же знаешь, что сны почти никогда ничего не значат. Зачем ты все время мне это рассказываешь? Папе это не понравилось бы.
— Но, Элайша, — обиженно возражает Милли. — Это было как наяву. Терстон стоял передо мной так же близко, как ты сейчас, даже ближе…
— Тем не менее это был всего лишь сон, — отвечает Элайша, — а сон — это всего-навсего фантазия того, кто его видит, и другие не обязаны принимать его всерьез.
— Но если это правда? Если то, что он сказал, правда?
— Разумеется, это не может быть правдой, — нетерпеливо говорит Элайша, обнажая в улыбке свои белоснежные зубы, — потому что это всего лишь сон.
— Но этот сон не похож ни на один из тех, которые я когда-либо видела.
— Послушай себя, — взрывается Элайша, — «не похож ни на один из тех, что я когда-либо видела» — это же звучит, как чистая риторика.
Бедная Милли смотрит на него в смятении. Не может быть! Элайша ей возражает? Он проявляет к ней безразличие, как грубый Харвуд? Подбегая к Лайше и мельком взглянув на себя в зеркало, она видит, как сердито сверкнуло на нее ее красивое отражение — или это лишь показалось?
— Риторика? Чистая риторика? — рассеянно повторяет она. — Что ты хочешь этим сказать?
Но Элайша не смотрит ей в глаза. Солнечные зайчики играют на его коже, которая, кажется, дышит холодом, от его прежней привычной братской нежности не осталось и следа.
— Твои слова звучат фальшиво, — говорит он, пожимая плечами. |