|
Абрахам повторяет приглашение остаться на ночь, Дэриан вновь вежливо его отклоняет; Абрахам обещает утром, до отъезда на вокзал, позвонить ему; а также не терять его из виду в Скенектади; даже навестить в непродолжительном времени:
— Уж следующий твой концерт мы ни за что не пропустим, Дэриан, клянусь.
(Дэриан недоумевает: разве не собирался Абрахам купить завтра рояль, чтобы он мог сыграть что-нибудь для Розамунды? Или он не так его понял? Голова кругом, наверное, от сигары, Дэриан незаметно откладывает ее в сторону.) Они выходят из дома, шагают рука об руку в сторону Пятой авеню, где Абрахам поймает такси, которое доставит Дэриана в гостиницу. Прощаясь, Абрахам порывисто обнимает сына.
— Благослови тебя Господь, сынок!
— И тебя, отец.
На следующий день Дэриан не может заставить себя встать с постели до полудня.
Никогда еще не было ему так худо… так ужасно. Ощущение такое, будто все внутренности, от легких до кишок, покрылись каким-то разъедающим веществом вроде щелока. А в голове — битое стекло.
Абрахам Лихт не звонит.
Дэриан сам пытается дозвониться до него, но оператор говорит, что такой «абонент» в справочнике не значится. Более или менее придя в себя — уже в начале вечера, — Дэриан берет такси и едет в особняк на Восточной Семидесятой, или Семьдесят первой… он точно не помнит. Дома здесь, а также на Семьдесят второй и Семьдесят третьей напоминают друг друга как две капли воды. Дважды он звонит в дверь, никто не открывает. На третий раз на пороге появляется женщина в форменном платье, по виду филиппинка, и с поклоном говорит, что «господина и госпожи» нет дома. Дэриан спрашивает, здесь ли проживает Абрахам Лихт, но служанка лишь безмолвно качает головой, быстро захлопывает дверь и запирает ее на задвижку.
— Подождите! — кричит Дэриан. Неверными шагами спускается он по ступеням и, выйдя на улицу, еще раз вглядывается в окна верхних этажей красивого особняка. Он складывает ладони рупором, кричит:
— Отец? Отец! Это я, Дэриан. — Но свет в окнах не зажигается. Никого не видно.
На следующее утро он уезжает на север, в свой Скенектади, молясь про себя, чтобы его «временная работа» в Уэстхите сохранилась за ним.
Сидя в одиночестве в купе дневного поезда, он рассеянно смотрит в окно, в его голове даже не звучит музыка, как бывало всегда, даже мерный стук колес, перемежающийся время от времени тоскливым гудком паровоза, едва доходит до его сознания; не замечает он и величественных берегов Гудзона. Неужели я не могу ублажить свое дурацкое «я» хотя бы тем, что возвращаюсь домой? Да только Скенектади для меня — не дом. У меня его вообще нет.
…Огромная бесформенная Тишина, на фоне которой проступают эллиптические водные зигзаги Залива: они накладываются друг на друга, разбегаются, зыбятся, дрожат, сливаются, то быстрее, то медленнее, в единый поток; начинают звучать голоса (потерянных душ Эзопуса, всех мертвых), рассеянные во Времени; ширится и нарастает фантазия из обрывков мелодий, заклинаний, детских голосов, песнопений; и все это — на фоне одного и того же ритма, тяжелого ритма затрудненного пульса, безжалостного, примитивного ритма затрудненного пульса, едва уловимого до самых последних угасающих неясных тактов…
«Пророк, регент и казначей…»
Когда говорит принц Элиху, слушать должен весь мир, и белые, и черные: ибо не кто иной, как Элиху, учит, что цивилизация зародилась в Африке и человечество пошло от черных и темнокожих народов, восходящих к Хаму; а белые — лишь отпавший, неполноценный и обреченный на вымирание вид, который, по иронии истории, временно выплыл наверх. Но Африка, а также все черные и темнокожие народы мира восстанут вновь и по праву вернут себе утраченное величие человеческой цивилизации — с помощью белой расы или без оной. |