Вижу, сидит у изголовья, вот как сейчас, Зулейха и плачет, приговаривая:
— Как мог решиться? Что сказали бы люди? Будто жизнь тебе надоела… Хоть бы о нас подумал, не обо мне, так о дочери…
— Что, мне было плохо? — спрашиваю
— Только о себе и думаешь! Не знаю, как тебе было. А вот мне стало страшно…
— У меня было оружие. Где оно?
— Ничего не знаю. Не видела! — Зулейха не умела, врать и, наверное, поэтому никогда прежде не лгала.
— Не говори глупостей! Где оно?
— Я ж говорю: не видела! — всхлипнула Зулейха.
— К нам кто-нибудь приходил? — вдруг скользнула змеей недобрая мысль.
— Никого не было. А пришли б, не пустила бы. Чтоб не увидели такого позора!
— Значит, ты взяла… — облегченно вздохнул я. — Где ж оно? Оно чужое, надо отдать…
Теперь врал и я.
— Не дам. Не знаю!
— Где оно?
— Выбросила. В озеро. Незачем это зло держать дома.
— Ты врешь!
— Нет, говорю правду. Выбросила. И больше не спрашивай! Хотел меня одну оставить? Хотел уйти? Зачем? Что я тебе сделала плохого? Обо мне подумал? О дочери подумал? Хоть ради нас должен был бы выкинуть эту дурь из головы! Тебе тяжко? Отчего? Ну, скажи! Хочу знать, что это тебя грызет и гложет? Что тебя беспокоит?
Как я мог тогда ей ответить?!
И хотя тревога не улеглась, после того случая старался держать себя в руках.
А вскоре решил, по давнему обыкновению своему, пойти навстречу опасности: поехать в аул Иракли и там разузнать о Курт-Хасане. Через хребет Чака пешком добрался до Иракли, что лежит в долине меж зубчатых гор. И здесь у самого аула меня догнала старуха. Она везла на маленькой арбе с автомобильными колесами, запряженной ишаком, какую-то коробку с надписью «не кантовать!».
— Простите, вы из этого аула?
— Я?! Нет, совсем из другого. Это в молодости меня похитил один ираклинец, и вот…
— Вы давно живете в Иракли?
— Да как тебе сказать… Разве мои братья могли снести такое оскорбление? Братья не знали, что ираклинец умыкнул меня с моего согласия, а то убили бы меня, а не его… Похоронила своего любимого ираклинца… Какой был танцор! Если б в голове у него было столько же силы, и проворства, как в ногах, — быть бы ему Лукманом. Похоронила любимого и с горя стала петь-причитать, и вскоре прорезался у меня такой голос, что люди восхитились, и я сделалась певицей… Ее потухшие глаза вдруг заблестели.
— Вы можете ответить на вопрос?
— Могу, могу. Почему бы не ответить доброму человеку?! О чем ты спрашивал?
— Давно ли живете в этом ауле? — повторил я, стараясь не глядеть на старуху; меня мучила горькая мысль: зачем доживать до такой дряхлости? Разве мало пропастей в горах? Разве трудно захлебнуться в горной реке?
— Я же об этом и говорю! Зачем же перебил? Нехорошо! Я ж говорю: с тех пор стала певицей, и меня не только в Иракли, но и в других аулах стали приглашать и на свадьбы, и так — на добрый случай. И в ауле Зубанчи, когда я спела свою любимую песню «О, где ж ты, мой храбрый?!», меня прямо со свадьбы похитил один джигит и умчал в далекие Цудахарские горы… Как он меня любил! Дарил и хорасанские платки, и шемахинские шелка, и кубачинские серьги, и бухарские кафтаны, и грузинские чувяки… Но в одной стычке он погиб и…
— И вы запели пуще прежнего!
Признаться, я рассердился. Но старуха вцепилась в полу моего пиджака.
— Постой, ты же спрашиваешь: давно ли я в этом ауле! Так слушай… Вот, значит, на цудахарском базаре встретился молодой, красивый ираклинец, — ну вылитый Камалул-Башир. |