Кое-как я пережил праздники, и началась, наверное, самая напряженная в моей жизни трудовая неделя; я практически не одевался, ел от случая к случаю, перестал бриться, заполночь падал в постель, в семь утра просыпался с таким ощущением, будто лег минуту назад, и тащился к письменному столу, забыв все и вся, ничего, кроме текста, нумерации, композиции, для меня не существовало. Иногда во второй половине дня я ложился минут на пятнадцать, такое со мной бывало и раньше, но теперь эти четверть часа я спал как убитый, трупом (как мой отец, см.: «Гармония», стр. 553).
Духовные, физические и моральные силы мои достигли предела. Быть на пределе — ощущение классное, но внушающее человеку сознание беззащитности. Мне казалось, если кто-нибудь сейчас бросит на меня взгляд, я заплачу. Или врежу ему по морде. Наверное, жить со мной в эти дни было интересно.
Но взбунтовался против этого только Миклош (13 лет). Или других недовольных я просто не замечал. Какой ты отец? Нормальный отец так себя не ведет. А как он себя ведет? тупо спросил я, сидя на кухне. Нормальный отец уделяет внимание своему ребенку, нормальный отец играет с ребенком, со своим родным сыном! в пинг-понг, нормальный отец совершает с ребенком экскурсии по окрестным горам! Но ведь я… Да знаю я, все я знаю, роман! Ну да! Nix ну да. На первом месте должна быть семья! — воскликнул он, будто строгая, но утратившая последнюю надежду жена. Я оживился, зная, что на это ответить, и, как провинившийся муж, агрессивно ответил, что ему прекрасно известно, как важна для меня семья, но работа — прежде всего! На что Миклош, все еще в роли оскорбленной жены, выскочил из кухни. Я только пожал плечами, ну и бегайте от меня все, что я могу поделать? Эту мою беспомощность, видимо, понимал и сын; минут через пятнадцать он вернулся за своей пиццей и, уходя, — хотя и без слов, да и что тут было сказать? — потрепал меня по плечу, как будто он благоразумный взрослый, а я — пацан, ладно мол, какой есть такой есть, отныне будем считать, что нормальный отец — это ты.
8 января я закончил, опять записал: ГОТОВО, суббота, полдень (минуты на этот раз не указывал), после чего отнес рукопись своей машинистке Гизелле. Мне нетрудно понять Достоевского, влюбившегося в свою секретаршу. Додиктовался, что называется. Гизелла — первая читательница моих романов, так что положение у нее щекотливое, не менее щекотливое, чем мое. Утонченная, образованная дама, Гизелла, хотя и придерживается весьма строгих принципов (во всяком случае, таково мое впечатление), ведет себя безупречно и никогда не злоупотребляет моей беззащитностью (ведь текст, который я ей вручаю, еще дымится, настолько он свеж), за что я ей благодарен безмерно. Гизелла не обижает меня, но и не жалеет; мне, естественно, хочется поскорее выжать из нее похвалу (честно говоря, мне хочется, чтобы от моих шедевральных текстов она падала в обморок, а я приводил бы ее в себя, хлопая по щекам, полно, полно, дорогая Гизелла, мне, конечно, понятно, что вас взволновало, но зачем же так, это перебор), я снова и снова пытаюсь дать ей повод для комплимента, ну, похоже, текст вроде бы более или менее, в общем и целом в порядке, не так ли? но Гизелла высказывается только тогда, когда этого хочет она, а не тогда, когда этого хочется мне. Я бы это назвал жесткой деликатностью. Она не любит ненормативную лексику (поскольку, кроме меня, она печатает Надаша, можно представить, как тяжела ее жизнь) и иногда отчитывает меня, и все же это игра, хотя спрашивает она вполне серьезно, зачем, с какой целью, в чем смысл и нужно ли это вообще.
Но все это болтовня, я тяну время, что и ошибка, и глупость, ибо времени у меня нет. Было, да кончилось; для меня теперь существует лишь настоящее время.
На следующий день, 9 января, я валялся с тупой головной болью, но к вечеру все же решил вернуться к роману — «причесать» немного 2-ю книгу; работа казалась мне детской забавой, нужно было просмотреть еще не использованные карточки, вставить в текст то, что можно, и вообще чуток поогладить, похорошить текст. |