Но из всей обязательной литературы меня больше всего захватила «Мадам Бовари» Флобера.
— Черт возьми, это же такая тоска, — сказала Марджи.
— Не в этом ли вся прелесть? — возразила я. — А тоска потому, что в этой книге реальная жизнь.
— И ты называешь романтическую глупость, в которую она влипла, жизнью? Она ведь придурок, разве нет? Вышла замуж за этого зануду, переехала с ним в такой же занудный городишко, а потом бросилась в объятия какого-то слюнявого солдафона, который видел в ней только любовницу, не более того.
— Для меня в этом как раз и есть отражение реальной жизни. Во всяком случае, смысл романа в том, что для кого-то страсть — это способ сбежать от скуки и обыденности.
— Ну, что еще новенького? — Марджи увела разговор в сторону.
Между тем мой отец, как казалось, заинтересовался моим мнением о книге. Однажды представилась редкая возможность выбраться с ним на ланч в маленькую закусочную неподалеку от университета (как бы я ни обожала своего отца, мне не хотелось, чтобы меня видели с ним в столовой нашего кампуса). Я рассказала отцу, что мне очень понравилась книга, что я считаю Эмму Бовари «настоящей жертвой общества».
— В каком смысле? — спросил он.
— Ну, в том смысле, что она позволила заточить себя в ту жизнь, которая ей была не мила, а потом решила, что, влюбившись в кого-то, сможет решить свои проблемы.
Он улыбнулся:
— Молодец. Ты попала в точку.
— Но вот только одного я не пойму: почему она выбрала самоубийство как выход из положения; почему не сбежала в Париж или еще куда-нибудь?
— Дело в том, что ты видишь Эмму глазами американской женщины конца шестидесятых, а не того, кто был скован условностями того времени. Ты ведь читала «Алую букву»?
Я кивнула.
— Сегодня мы можем лишь удивляться, почему вдруг Тестер Прин бродила по Бостону с большой буквой «А» на груди и жила в постоянном страхе перед угрозами пуритан отобрать у нее ребенка. Можно спросить: почему бы ей просто не схватить свою дочь и не сбежать? Но для нее неизменно встал бы вопрос: а куда мне бежать? Она не видела пути спасения от наказания, которое, собственно, и считала своей судьбой. То же самое и с Эммой. Она знает, что если сбежит в Париж, то для нее все кончится тем, что, в лучшем случае, она устроится швеей или на какую-то другую мелкобуржуазную работу, потому что в девятнадцатом веке общество было безжалостно к замужней женщине, пренебрегшей своими обязанностями.
— Твоя лекция еще надолго? — смеясь, спросила я. — А то мне в два часа надо быть в классе.
— Я как раз подхожу к сути, — улыбнулся отец. — А суть в том, что личное счастье ничего не значило в те времена. Флобер был первым великим романистом, который понял, что все мы должны бороться с той тюрьмой, которую для себя создаем.
— Даже ты, пап? — спросила я, с удивлением услышав от него такое признание.
Он печально улыбнулся и уставился в свою тарелку.
— Каждому человеку время от времени становится тошно, — сказал он. И тут же переменил тему.
Уже не в первый раз отец невольно намекал на то, что в отношениях с моей матерью не все так гладко. Я знала, что они часто ссорятся. Моя мама была той еще бруклинской горлопанкой и заводилась с пол-оборота, если ее что-то раздражало. Отец — верный своим бостонским корням — ненавидел конфронтацию (если только речь не шла о митингах протеста и угрозе ареста). Так что, если мама бывала не в духе, он предпочитал не попадаться ей на глаза.
Когда я была моложе, то очень переживала из-за этих скандалов. Но с возрастом стала понимать, что родители, в общем-то, уживаются; их взрывной союз все-таки был прочным, возможно, именно из-за фантастической несовместимости. |