Он обидел тебя?
— Меня никто не может обидеть. Мне просто противно… противно и жалко… — Она пошла вперед, запрокинув голову, глядя в начинавшее по-вечернему бледнеть небо. И снова из глаз ее выкатились две крупные слезы.
Он осторожно взял ее за руку, мягко обхватил холодную как лед ладонь.
— Знаешь, что он мне предложил? — вдруг резко сказала она, повернув к нему лицо. — Поехать в квартиру к товарищу, который отбыл в командировку и оставил ключи. «Уютная, в центре. Так хочется побыть с вами наедине и выпить чего-нибудь. А ванна с горячей водой…» Фу, до чего это пошло, пошло! Не могу!.. — Она снова заплакала.
А он стал успокаивать:
— Ну, не принимай этого так близко. Он, может быть, не такой плохой парень, просто очень молод и современен. Его действительно стоит пожалеть. Ну… он вроде калеки… Понимаешь. Иногда от этого излечиваются с годами. Не стоит плакать о нем. Ты встретишь еще много-много красивых и юных и прекрасных сердцем. Ну, перестань. На платок.
— Я не плачу о нем. Не хочу никого. Все одинаковы… Ни один из вас не достоин женщины. Но каждая, каждая достойна того мужчины, которого выбирает, она дает ему нечто большее, чем тепло и ласки… И я плачу о всех тех, кто жил и спал с богинями, но так и не понял этого…
— Ты думаешь, те, кто понимал, были счастливее? Нет, милая, на их долю выпала, быть может, самая большая горечь.
— Они хоть немного были счастливы, хоть тогда, когда поклонялись своим богиням. И это обогатило их на всю жизнь. Нет на свете мужчины счастливее однолюба… — Глаза ее уже просохли и были холодны и строги.
— Однолюбы и женоненавистники начинали с одного и того же, — сказал он.
Она не ответила, только поникла лицом, на которое вкрадчивый вечер наводил сизоватые тени. И в нем вдруг что-то рванулось болью, жалостью, любовью, так что застлало глаза на миг темной ослепляющей пеленой, и стон чуть не вырвался наружу, и он понял, что теряет ее, теряет безвозвратно… И он испугался, что сейчас вся боль этой потери вырвется рыданием, бесполезными мольбами — всем бессмысленным и жалким набором из мелодрамы, унизительным и недостойным мужчины. И, улыбаясь какой-то мертвенной, неподвижной улыбкой, он громко сказал:
— Слушай, давай повеселимся! Прокатимся на лодке, потом выпьем, покрутимся на карусели в парке… а?
— Давай, — согласилась она и как-то бесшабашно тряхнула головой.
Что-то лихорадочное было в этом теплом безветренном вечере. Будто этот воздух, пахнущий свежестью и пылью, заставлял его судорожно, до задышки, грести скрипучими веслами, срываясь с ритма и брызгаясь водой с неумело погружаемых лопастей, и смеяться, звонко и долго, так, что в груди отдавалось болью. Все в этот вечер было удивительно торопливым, полновесным и настоящим: и холодное шампанское, которое он пил в стеклянном павильончике, разгоряченный греблей; и сумасшедшее кружение карусели, когда она прижималась к нему горячим плечом и щекотала летящими волосами; и мелькание огней, и свист, и шум, и хохот — все было прекрасным, неповторимым, и замирало сердце, когда в свисте ветра на качелях над ним всходило ее неземное, ее желанное, веселое и строгое лицо…
Они вышли из парка устало умиротворенные и молчаливые. И он сразу почувствовал, что снова рушится, рвется тонкая связь, которую возбуждение полета и легкого хмеля протянуло между ними. Опять она смотрела по сторонам, опять манила и звала улыбкой мужчин, и страстью горело ее лицо.
А прохожие шли, не отрывая от нее взглядов, готовые отказаться от своих целей, раствориться, чтобы потом отомстить ей за этот миг самозабвения и блаженства непониманием и черствостью и, в свой черед, отравиться одиночеством и пустотой. |