Взятое само по себе, без учета его недавних исторических причин и новой роли в политике, одиночество одновременно и противно основным условиям человеческого существования, и реально как один из глубочайших опытов каждой человеческой жизни. Даже опыт восприятия чувственно данного материального мира зависит от наших контактов с другими людьми, от общего здравого смысла, который регулирует и контролирует все остальные смыслы и без которого каждый из нас был бы ограничен лишь показаниями собственных органов чувств, ненадежными и обманчивыми как самостоятельный источник опытных данных. Только потому, что мы обладаем common sense, здравым смыслом, иначе говоря, только потому, что не один человек, а множество людей населяет землю, мы можем доверять нашему непосредственному чувственному опыту. Однако стоит почаще напоминать себе, что однажды мы покинем этот наш общий мир, который, как и до нас, будет идти своим путем и для чьей длительности мы не нужны, чтобы понять сущность одиночества, испытать чувство заброшенности в мире, оставленность всеми и всем.
Экзистенциальное одиночество — это не уединение. Для уединения всего-навсего требуется жить одному, тогда как одиночество наиболее остро проявляется в обществе других. Если не считать случайных замечаний — обычно в форме парадоксов, подобных изречению Катона (цит. по: Cicero. De Re Publica. 1. 17): Numquam minus solum esse quam cum solus esset («Никогда он не был меньше один, чем когда он был один» или лучше: «Меньше всего он был одиноким наедине с собой)», — то, по-видимому, первым, кто увидел различие между одиночеством и уединением, был Эпиктет, римский освобожденный раб, философ греческого происхождения. Его открытие некоторым образом было случайным, ибо главный интерес для него представляло не одиночество или уединение, а возможность быть свободным одному (monos) в смысле абсолютной независимости. По Эпиктету (Dissertationes. Кн. 3. Гл. 13), одинокий человек (eremos) тот, кто находится в окружении других людей, с кем он не может наладить общения или перед чьей враждебностью он беззащитен. Уединенный человек, напротив, не окружен другими и потому «может пребывать наедине с собой», так как люди обладают способностью «разговаривать сами с собою». Другими словами, в уединении я нахожусь «своей волей», вместе с моим «Я» и тем самым как бы вдвоем-в-одном-лице, тогда как в одиночестве я действительно один, покинутый всеми. Строго говоря, мышление возможно только в уединении и есть внутренний диалог нашего «Я» с самим собой; но этот диалог двух-в-одном не теряет контакта с миром людей, моих ближних, поскольку они представлены в том моем «Я», с которым я веду мысленный диалог. Проблема уединения состоит в том, что эти двое-в-одном нуждаются в других, с тем чтобы вновь стать одним — одной неповторимой индивидуальностью, которую нельзя спутать ни с какой другой. В подтверждении своей индивидуальности, в определении нашей личности мы целиком зависим от других людей; и именно в этом великая спасительная благодать человеческого братства для людей в уединении, что она снова делает их «цельными», спасает от бесконечного мысленного диалога, в котором человек всегда остается раздвоенным, и восстанавливает полноту и определенность индивидуальности, заставляющей человека говорить своим единственным неповторимым голосом, принадлежащим только ему и никому другому.
Уединение может стать одиночеством; это происходит, когда полностью предоставленного самому себе человека покидает и его собственное «Я». Уединенный человек всегда оказывался под угрозой одиночества, когда больше нигде не находил искупительного милосердия собратьев по человечеству, которые спасли бы его от раздвоенности, неуверенности и сомнения. Похоже, что исторически только в XIX в. эта опасность стала достаточно большой, чтобы ее заметили и описали. Она заявила о себе со всей отчетливостью, когда философы для которых (и только для них) уединение — это образ жизни и условие работы, больше не удовлетворялись фактом, что «философия существует для немногих», и начали настаивать, что их вообще никто «не понимает». |