|
Они бегло на него взглянули и продолжали разговор вполголоса. «Попробуем рассуждать логически: что она может делать в Липецке в шестом часу дня? что я делал бы на ее месте? Если ее в парке нет, значит она гуляет в лесу. Может быть, верхом ездит!» — радостно подумал Черняков, вспомнив, что теперь будет ездить с Лизой. «Да, это скорее всего…» Михаил Яковлевич вздрогнул, услышав фамилию Муравьева, и прислушался.
— И вот пришел этот самый Муравьев в тюрьму к тому убийце, — рассказывал старик, — и говорит ему: «Ты мне должен сказать все, — знаешь ведь, я русский медведь!» — А тот ему в ответ: «Я тоже, говорит, белый медведь!» — и тут он такое показал, что тот ахнул. Что он, братец мой, ему показал, не знаю, врать не буду. Только тот сейчас прямо во дворец к самому царю. О чем они там судили да рядили, этого тоже я, понимаешь ты, знать не могу и не говорю. Подумал, посудил царь и дал ему шелковый шнурок, понимай мол. Значит, так оно выходит, что дело совсем не так просто, как ты, братец, говоришь. Мы люди темные, нам многое невдомек. А они все это как по-писаному, у них все как на ладони, — говорил старик, не обращая внимания на сидевшего рядом с ним барина. «Это, что же, о Муравьеве-Виленском и о Каракозове, что ли? Везде, везде одно и то же. Народная стихия поглощена мыслью о революции», — перевел на свой профессорский язык слышанное Михаил Яковлевич. При его враждебном отношении к революционерам, ему скорее должно было бы доставить ироническое удовольствие то, что простые люди ничего не понимали в революционном движении. Однако их разговор, напротив, вызвал у него неприятное и беспокойное чувство. Старик оглянулся на него, встал и сплюнул.
— Что ж, если в кабачок, так пора, а?
Михаил Яковлевич докурил папиросу и пошел дальше. На верандах особняков уютно обедали люди, перед ними стояли графинчики и бутылки. Черняков становился все грустнее. «Куда я тут поехал бы верхом? Скорее всего в эту сторону, там уже лес».
Он опять вернулся в мыслях к разговору с Елизаветой Павловной. — «…Мы нехорошо с вами расстались в Петербурге, Лиза. Не скрою, я был задет за живое, я был оскорблен. Вы даже не сочли нужным сказать мне, куда вы едете. Я имел право сделать вывод, что вы боитесь, как бы я не поехал вслед за вами. Однако лгать не буду: этого вывода я не сделал. Сердце говорило мне, Лиза, что и вы — пусть в малой мере — разделяете мои чувства к вам… Или я ошибся? Тогда не томите, скажите сейчас! Вы молчите? Вы улыбаетесь? Ах, как я счастлив, Лиза! Вы не можете себе представить, как я был растерян, как я был несчастен в Кисловодске! Я не спал по ночам», — говорил Лизе Михаил Яковлевич. Ему самому было странно, что он заранее мысленно воспроизводит свой разговор с Лизой и даже восклицает: «ах, как я счастлив!» «В этом, конечно, при желании можно усмотреть что-то неприятное. Но что же делать, я так устроен. Может быть, профессорская привычка», — думал Черняков с неудовольствием. Людей встречалось уже гораздо меньше; по сторонам дороги на траве попадались группы веселой молодежи. «Верно тут пикники главное развлечение».
Перед ним был вековой лес. Кроме дубов, берез и сосен, Черняков деревьев не различал. Лес казался ему особенно таинственным. «Вон до той поляны дойду и там немного отдохну…» Он не был утомлен, но в лежанье на траве было что-то по-сельскому праздничное и соблазнительное. Михаил Яковлевич пошел к тому, что ему издали казалось поляной, и все не мог дойти. Одно место сбоку от дороги, у уходившей вверх тропинки, было так волшебно освещено прорезавшими деревья косыми лучами солнца, что Черняков умилился почти до слез. Поднявшись по тропинке, он попробовал рукой траву, положил просмотренную бегло газету — воронежскую, малоинтересную, — и расположился в самой неудобной позе: ни лежа, ни сидя. |