|
Значит, «Стенька» имел в Париже успех?
— Некоторый успех, если хочешь, имел.
— «Если хочешь»! Я хочу. И тебе были заказаны портреты. Значит, все отлично?
— Значит, все отлично.
— Ну, так и говори. Хорошо, какие же теперь твои планы? — спросил Михаил Яковлевич, любивший за вином то, что он называл «интимными беседами». Ему хотелось поговорить о Катилине. — Когда ты возвращаешься в Петербург?
— Сам еще не знаю… Быть может, я поеду в Америку.
Черняков поставил бокал на стол и изумленно уставился на Мамонтова.
— В Америку? В какую Америку?
— В Северную.
— Еще слава Богу, что не в Патагонию! Зачем тебе Америка? Что ты будешь делать в Америке?.. Постой, я, кажется, читал, что эти циркачи отсюда едут в Соединенные Штаты?
— Да. И я, быть может, поеду с циркачами, — с вызовом в голосе ответил Николай Сергеевич. Черняков сокрушенно замолчал. Он любил Мамонтова, желал ему успехов в жизни (хотя не слишком уж блистательных успехов: в меру), и ему было больно, что из его друга, по-видимому, ничего не выходит. «Все он мечется и, должно быть, этим гордится, как все мятущиеся души. А в действительности тут дело не в мятущейся душе, а просто в юбке. По-видимому, он в самом деле втюрился в эту Каталину!»
— Но что ты там будешь делать?
— Не знаю. Впрочем, о себе мне сейчас не хочется говорить… Что же твоя прогрессивная партия? Кажется, государь к вам еще не обращался? — насмешливо спросил Николай Сергеевич. Черняков пожал плечами. — Помяни мое слово, все это добром не кончится.
— Что именно «все это»?
— Ты знаешь, что именно. Это желание государя всех очаровать, никому ничего не дав. Эта его манера рассматривать Россию как свое родовое имение, где мужики и дворня, кроме нескольких неблагодарных негодяев, обожают доброго барина. Но à la long это не годится. Я видел в Париже, в Швейцарии кое-кого из молодых русских поколения, следующего за нашим с тобой. Они все отпетые революционеры и нигилисты.
— Очень жаль. Теперь, впрочем, у нас намечается новое увлечение славянской идеей. Кстати, из Герцеговины идут тревожные слухи, там, кажется, назревают серьезные события. Что ты об этом думаешь?
— Если есть вещь, о которой я совершенно не думаю, то это события в Герцеговине. Я даже не знал, что в Герцеговине бывают события.
— От свечи, брат, Москва сгорела, — сказал Черняков и вдруг, радостно улыбнувшись, помахал кому-то рукой. Николай Сергеевич оглянулся. Из дальнего угла ответно улыбался их столику человек, в котором за версту можно было признать русского. К нему подходил лакей со счетом на тарелочке.
— Кто это? Русский, конечно?
— Павел Васильевич Муравьев. Знаешь? Почему ты морщишься? Или ты тоже делаешь вид, будто не любишь встречаться за границей с русскими? Это какая-то повальная мода. И все люди врут, потому что разговаривать нам интересно только с русскими же.
— Да я не потому, что он русский. Он аристократ, да? Ты знаешь, я не люблю аристократов.
— Почему «аристократ»? И что такое «аристократ»?, Муравьевых в России пруд пруди. Он профессор физики. Очень дельный физик и милейший человек. Сам говорит, что он и не из тех Муравьевых, которых вешают, и не из тех, которые вешают. Иными словами, не состоит в родстве ни с семьей декабристов, ни с Муравьевым-Виленским. Никакой он не аристократ, просто помещик второй руки. А его старшая дочь, если хочешь знать, даже симпатизирует, как ты, революционерам, — сказал Черняков неожиданно с легким вздохом. — Это ей, впрочем, не мешает выписывать платья от Ворта и ездить верхом на кровных лошадях. |