— А. Л.), чтобы, следя за мной, исправляли погрешность, если она случится в моих словах. Не ждите от меня возвышенности учения, а принимайте мои слова лишь, как выражение моей веры. Высшее внушение Отца и Сына да помогает мне высказать то, что оно положило мне на язык и сердце. Ибо Кто к риторской или иной речи приступает без Бога и надеется Совершить дело с успехом, тот окажется недостаточным и сам по Себе, и в своем деле». С такой замечательной скромностью принимал на себя Константин дело религиозного учительства публики. Он не думал о риторическом блеске, а лишь о верном раскрытии истины; он чувствовал робость, принимаясь за это дело, и просил, чтобы люди, более его посвященные в тайны религии, смело поправляли его ошибки. Впрочем, он исполнен был упования, что у него есть помощник, который окажет ему нужное содействие ц успешному совершению принятого им на себя дела; таким помощником Константин признавал всемогущего Бога. К этому‑то всесильному Помощнику Константин и обращается с молитвой в своих речах. Так, однажды, прервав изложение своей речи, дарственный вития произносит следующие молитвенные слова: «Ты, Христе, Спаситель всех, споспешествуя моей ревности по благочестию, Сам прииди и, указуя мне образ благоговейного вещания, укрась мое рассуждение о Твоей силе». Сообразно указанным его представлениям о том, каков должен быть богословствующий оратор, Константин, по свидетельству Евсевия, когда держал публичную речь, походил больше на благоговейного служителя Церкви, чем на обыкновенного витию. Если он в своих речах касался одного из величайших догматов христианства, то глубокое чувство благоговения, переполняя сердце оратора, наглядно выражалось и внешним образом: считая неприличным о таком священном предмете вести речь сидя, Константин поднимался с кафедры и весь как бы преображался: лицо представлялось поникшим, слова выговариваются медленнее, тон голоса становится ниже, произношение тише. Богословские публичные лекции этого царя производили могучее впечатление и нередко вызывали в слушателях чувство восхищения. И дворцовая аудитория оглашалась одобрительными кликами по адресу витии. Но Константин пользовался и этим, самим по себе ничтожным, случаем для того, чтобы преподать нравственный урок своим слушателям. Он на минуту прерывал свою речь, чтобы умерить шумные восторги слушателей и внушить им, что «похвалами чествовать надлежит одного Верховного Царя всяческих — Бога».
Как видим, Константин Великий представлял собой превосходный тип витии, всецело отдающегося своему делу, жившего в такие часы высшими священнейшими идеалами, которые уже не оставляли места ни для чего мелочного, суетного, житейского. Религиозная идея как бы охватывала его и уносила за пределы этого мира.
Совсем в другом свете является пред нами Мануил Комнин, очень любивший брать на себя разъяснения богословских вопросов и предлагавший свои решения таких вопросов в виде публичных речей, для общего назидания. По словам одного его современника, он «сочинял огласительные (т. е. вообще христианского содержания) слова, которые назывались силенциями, и читал их вслух всем». Речи Мануила отличались многими достоинствами — силой доказательств, находчивостью и изворотливостью, и блестящим изложением. Все эти качества витийства Мануила определялись редкими способностями этого императора, о которых с удивлением говорят его современники и историки. По отзыву этих лиц, он «от природы богато наделен был приятным даром слова и владел красноречием». А «проницательностью и глубиной понимания, — по суждению тех же писателей, — он превосходил всех людей, ясивших в его время; если он принимался объяснять что‑нибудь, то он раскрывал дело с чрезвычайным искусством и ясностью, — слова все тех же свидетелей, — из какой бы части философии не был взят вопрос — из богословских ли наук или из чего другого, потому что он изучал и божественное, и светское учение». |