— Гм, — несколько неодобрительно хмыкает хозяин. — Я предпочел бы баптиста. Но…
Он оглядывает галстук мистера Полли, безукоризненно повязанный и скромный, как и подобает галстуку будущего приказчика. Намекая на позу и выражение лица мистера Полли, неугомонный внутренний голос суется опять: «Скорбная почтительность, как на похоронах».
— Я хотел бы посмотреть ваши рекомендации, — замечает в заключение будущий хозяин.
Мистер Полли тотчас же вскакивает.
— Благодарю вас, — говорит хозяин, давая понять, что разговор окончен.
«Головастый толстяк! Как тебе нравится головастый толстяк?» — в порыве вдохновения восклицает внутренний голос.
— Смею надеяться, сэр? — с отменной учтивостью приказчика спрашивает мистер Полли.
— Если рекомендации окажутся в порядке, — отвечает будущий хозяин.
Он переходил с места на место, придумывая сотни прозвищ, познал вражду, заводил приятелей, но ни с кем не сходился так близко, как с Парсонсом. Он несколько раз влюблялся, но несильно и ненадолго и часто вспоминал ту девушку, которая однажды угостила его яблоком. Он не сомневался, чья именно юношеская свежесть пленила ее до того, что она позабыла обо всем на свете. Порой в его памяти всплывал нежащийся в лучах полуденного солнца Фишбурн. А иногда он чувствовал себя особенно усталым, одиноким и неприкаянным, и причиной этому было начинавшееся расстройство пищеварения.
Он поддавался различным влияниям и настроениям и на более или менее долгий срок оказывался в их власти.
Одно время он жил в Кентербери, и готическая архитектура завладела его воображением. Между готикой и мистером Полли существовала кровная близость; в средние века он, несомненно, занимался бы тем, что сидел на лесах и высекал на капителях портреты церковных деятелей, ничего не приукрашая и глубоко проникая в человеческую душу. Когда он бродил, заложив руки за спину, по крытой аркаде позади собора и любовался лужайкой, поросшей сочной, зеленой травой, у него появлялось странное чувство, что он наконец-то дома, чувство, которого он никогда не испытывал под родной крышей. «Жирные каплуны!» — шептал он, воображая, что дает исчерпывающую характеристику средневековым монахам.
Он любил сидеть в нефе во время службы, и глядеть сквозь громадные ворота на горящие свечи и хористов, и слушать их пение, сопровождаемое органом, но в трансепт он не пытался проникнуть, ибо это было запрещено. Музыка и уходящие ввысь своды в лепных украшениях наполняли его душу таинственным, смутным блаженством, которое он не мог описать даже искаженными словами. Правда, строгие скульптуры исторгли из него целый поток звучных эпитетов вроде: «архиепическая урна», «погребальный вопль», «печальное ангелоподобие». Он бродил по окрестностям и размышлял о людях, живших в теснившихся возле собора старинных, уютных домах из серого камня. Сквозь зеленые калитки в высоких серых стенах он видел изумрудные газоны и пылающие клумбы; за окнами в частых переплетах горели настольные лампы под абажурами и тянулись полки с книгами в коричневых переплетах. Иногда мимо шествовало духовное лицо в гетрах (жирный каплун) или в какой-нибудь отдаленной аркаде появлялась стайка мальчиков-хористов в белом, или мелькало, как бабочка, то розовое, то кремовое платье девушки, такое нежное и легкое в этих суровых, холодных хоромах. Особенный отклик в его душе находили развалины больницы бенедиктинцев и вид на колокольню, открывавшийся из окна школы. Он даже взялся было читать «Кентерберийские рассказы», но не мог совладать со старинным языком Чосера, уставал от него и охотно отдал бы все эти истории за несколько дорожных приключений. Ему хотелось, чтобы эти милые люди поменьше тратили времени на всякие побасенки и больше на самую жизнь. |