Изменить размер шрифта - +
Старшим приходилось поневоле идти к законоучителю… Затем случилось, что тотчас после первого дня исповеди виновники шалости были раскрыты. Священник наложил на них эпитимью и лишил причастия, но еще до начала службы три ученика были водворены в карцер. Им грозило исключение…

 

Это произвело в нашей среде сильное впечатление. Явилось подозрение, что законоучитель выдал тайну исповеди.

 

На следующий день предстояло исповедываться шестому и седьмому классам. Идя в церковь, я догнал на Гимназической улице рыжего Сучкова.

 

– Слышал? – спросил он у меня. Он был взволнован, и я сразу понял, что так занимает его.

 

– Да, – ответил я. – Но можно ли быть уверенным, что это именно протоиерей?..

 

– Положим. А можно ли быть уверенным, что это не он?

 

Я представил себе непривлекательно – умное лицо священника – обрусителя… Шалость дрянная… Протоиерей больше чиновник и педагог и политик, чем верующий пастырь, для которого святыня таинства стояла бы выше всех соображений… Да, кажется, он мог бы это сделать.

 

– Я… не уверен, – ответил я на вопрос Сучкова.

 

– Я… тоже. А можно ли раскрывать душу, когда… нет даже такой уверенности? Я не могу.

 

– Я тоже… Но тогда?

 

Возникал тяжелый вопрос: в священнике для нас уже не было святыни, и обратить вынужденную исповедь в простую формальность вроде ответа на уроке не казалось трудным. Но как же быть с причастием? К этому обряду мы относились хотя и не без сомнений, но с уважением, и нам было больно осквернить его ложью. Между тем не подойти с другими – значило обратить внимание инспектора и надзирателей. Мы решили, однако, пойти на серьезный риск. Это была своеобразная дань недавней святыне…

 

Никогда, кажется, в жизни я не приступал к исповеди с таким волнением. Это было перед вечерней. В церкви желтые огни свечей как бы спорили с сумерками, расплывавшимися в тонкой мгле от ладана. Справа за аналоем сидел отец Крюковский. У него была больная печень, и желчное страдание виднелось во взгляде его маленьких глаз, которыми он внимательно окидывал подходивших. А невдалеке, высокий и бледный, с добрым скуластым лицом, на котором теплилось простодушное умиление, другой священник, Баранович, принимал малышей, накрывая их епитрахилью, и тотчас же наклонялся с видом торжественного и доброго внимания.

 

Как я завидовал в эту минуту малышам, и как мне хотелось подойти к этому доброму великану и излить перед ним все настроение данной минуты вплоть до своего намерения солгать на исповеди.

 

Но меня уже ждал законоучитель. Он отпустил одного исповедника и смотрел на кучку старших учеников, которые как-то сжимались под его взглядом. Никто не выступал. Глаза его остановились на мне; я вышел из ряда…

 

Лицо у меня горело, голос дрожал, на глаза просились слезы. Протоиерея удивило это настроение, и он, кажется, приготовился услышать какие-нибудь необыкновенные признания… Когда он накрыл мою склоненную голову, обычное волнение исповеди пробежало в моей душе… «Сказать, признаться?»

 

Но это было мгновение… Я встретился с его взглядом из-под епитрахили. В нем не было ничего, кроме внимательной настороженности духовного «начальника»… Я отвечал формально на его вопросы, но мое волнение при этих кратких ответах его озадачивало. Он тщательно перебрал весь перечень грехов. Я отвечал по большей части отрицанием: «грехов» оказывалось очень мало, и он решил, что волнение мое объясняется душевным потрясением от благоговения к таинству…

 

«Разрешение» он произнес смягченным голосом.

Быстрый переход