Изменить размер шрифта - +
Я вспоминаю одного из этих униатских священников, высокого старика с огромной седой бородой, с дрожащею головой и большим священническим жезлом в руках. Он очень низко кланялся отцу, прикасаясь рукой к полу, и жаловался на что-то, причем длинная седая борода тряслась, а по старческому лицу бежали крупные слезы. Он говорил что-то мне непонятное, о боге, которого не хочет продать, и о вере предков. Мой отец с видимым уважением подымал старика, когда он пытался земно поклониться, и обещал сделать все, что возможно. По уходе старика отец долго задумчиво ходил по комнатам, а затем, остановившись, произнес сентенцию:

 

– Есть одна правая вера… Но никто не может знать, которая именно. Надо держаться веры отцов, хотя бы пришлось терпеть за это…[35 - …держаться веры отцов, хотя бы пришлось терпеть за это… – Об этом эпизоде Короленко вспоминает в статье «Вера отцов» («Русские записки», 1916, № 9).]

 

А что по этому поводу говорили «царь и закон», – он на этот раз не прибавил, да, вероятно, и не считал это относящимся к данному вопросу.

 

Мать моя была католичка. В первые годы моего детства в нашей семье польский язык господствовал, но наряду с ним я слышал еще два: русский и малорусский. Первую молитву я знал по – польски и по – славянски, с сильными искажениями на малорусский лад. Чистый русский язык я слышал от сестер отца[36 - …слышал от сестер отца – в формулярном списке Афанасия Яковлевича Короленко указана только одна его дочь Александра и два сына – Галактион и Никтополеон.], но они приезжали к нам редко.

 

Мне было, вероятно, лет семь, когда однажды родители взяли ложу в театре, и мать велела одеть меня получше. Я не знал, в чем дело, и видел только, что старший брат очень сердит за то, что берут не его, а меня.

 

– Да он заснет там!.. Что он понимает? Дурак! – говорил он матери.

 

– Пожалуй, это правда, – подтвердил кто-то из старших, но я обещал, что не засну, и был очень счастлив, когда, наконец, все уселись в коляску и она тронулась.

 

И я, действительно, не заснул. В городе был каменный театр, и на этот раз его снимала польская труппа. Давали историческую пьесу неизвестного мне автора, озаглавленную «Урсула или Сигизмунд III»…

 

Когда мы вошли в ложу, уже началось первое действие, и я сразу жадно впился глазами в сцену…

 

Содержание пьесы я понял плохо. Речь шла о каких-то придворных интригах во время Сигизмунда Третьего[37 - Сигизмунд III (1566–1632). – В его правление произошел бунт шляхты против короля.], в центре которых стояла куртизанка Урсула. Помню, что она была не особенно красива, под ее глазами я ясно различал нарисованные синие круги, лицо было неприятно присыпано пудрой, шея у нее была сухая и жилистая. Но все это не представлялось мне нисколько несообразным! Урсула была скверная женщина, от которой страдали хорошенькая молодая девушка и прекрасный молодой человек. То обстоятельство, что она была противна лицом, только усиливало мое нерасположение к низкой интриганке…

 

Вся обстановка, полная блеска, бряцания шпор, лязганья сабель, дуэлей, криков «виват», бурных столкновений, опасностей, произвела на меня сильное впечатление. Хороша ли, или плоха была эта пьеса – я теперь судить не могу. Знаю только, что вся она была проникнута особым колоритом, и на меня сразу пахнуло историей, чем-то романтическим, когда-то живым, блестящим, но отошедшим уже туда, куда на моих глазах ушел и последний «старополяк», пан коморник Коляновский. Один старый шляхтич на сцене – высокий, с белыми, как снег, усами, – напоминал Коляновского до такой степени, что казался мне почти близким и знакомым.

Быстрый переход