Она потребовала от меня клятвенного обещания никогда и ни при каких обстоятельствах не открывать коробку и, разумеется, его получила. Но, едва тронулся поезд, я развязала шпагат, достала тетради и принялась за чтение. Нельзя сказать, что это был дневник Лилы, хотя в тексте встречались упоминания о тех или иных событиях из ее жизни, начиная с первых лет школы. Но стиль изложения напоминал упражнение, словно Лила целенаправленно тренировалась в сочинительстве. Здесь было много описаний: ветвей дерева, пруда, камня, листка с белесыми прожилками, домашней утвари, деталей кофеварки, жаровни, корзины с углем, припорошенной черной пылью, двора – в мельчайших подробностях, – проезжей дороги, проржавелых автомобильных каркасов на той стороне прудов, палисадников, церкви, подстриженной живой изгороди вдоль железной дороги, новых многоэтажек, родительского дома, сапожных инструментов отца и брата и тонкостей их ремесла. Особое внимание уделялось цвету каждой вещи при разном освещении и в разное время суток. Тетради были заполнены не только описаниями, но и обведенными в кружок отдельными словами на итальянском и на диалекте, без всяких комментариев, и упражнениями по переводу с греческого и латыни. Попадались целые страницы на английском, посвященные описанию магазинчиков нашего квартала и товаров, которыми в них торговали, здесь в том числе фигурировала тележка с овощами и фруктами, которую Энцо Сканно каждый день возил от дома к дому, ведя под уздцы осла. Много внимания было уделено прочитанным книгам и фильмам, которые показывали в кинотеатре при церкви. Сюда же Лила заносила мысли, которые приходили ей в голову после разговоров с Паскуале или со мной. Несмотря на рваный характер этих записей и отсутствие в них какой-либо связности, они производили сильное впечатление, включая страницы, написанные ею лет в одиннадцать-двенадцать, – я не нашла в них ни следа детской наивности.
Отточенность каждой фразы, безупречная пунктуация, красивый ровный почерк – именно так учила нас писать учительница Оливьеро. Но порой Лила, словно поддавшись власти неведомого дурмана, вдруг нарушала заданный самой себе порядок. Тогда изложение приобретало какой-то нервный характер, его ритм сбивался, а знаки препинания пропадали вовсе. Правда, вскоре она возвращалась к прежней спокойной ясности. Кое-где текст резко обрывался, и нижнюю половину страницы заполняли рисунки деревьев с корявыми стволами, горбатых дымящихся гор и злобных рож. Пораженная чередованием строгой упорядоченности и неожиданной хаотичности текстов, я внезапно почувствовала себя обманутой: так значит, она долго тренировалась, прежде чем отправить мне на Искью письмо – вот почему оно показалось мне таким прекрасным. Я сложила тетради назад в коробку и сказала себе, что с меня довольно.
Но хватило меня ненадолго: от тетрадей исходила та же притягательная сила, какой с детства обладала сама Лила. Она описывала наш квартал, своих родных, семью Солара и Стефано, каждого человека и каждый предмет с беспощадной точностью. Мне тоже досталось – ничуть не стесняясь, Лила комментировала мои идеи и высказывания, мою внешность, давала оценки людям, которые были мне дороги. Для нее было важно, что происходит в ее собственной жизни – остальное она не принимала в расчет.
Тетрадь сохранила и радость, что переполняла Лилу, написавшую свой первый рассказ «Голубая фея», и обиду десятилетней девочки, не дождавшейся от учительницы ни слова похвалы – синьора Оливьеро сделала вид, что ничего особенного не произошло. Эти страницы помнили всё: и то, как Лила страдала и злилась на меня, потому что я пошла учиться дальше, в среднюю школу, бросив ее на произвол судьбы, и то, с каким неподдельным воодушевлением она училась работать с кожей, намеренная во что бы то ни стало доказать себе и окружающим, что чего-то стоит; и радость первой удачи, когда она с помощью Рино сшила ботинки по собственному эскизу, и боль, когда отец забраковал их, заявив, что ботинки никуда не годятся. |