Изменить размер шрифта - +
Нам не хватало денег даже на трамвайный билет или на газету. Ума не приложу, как бы наша семья выстояла, если бы на нас свалилось какое-нибудь несчастье: тяжелая болезнь или что-нибудь в этом роде.

Для моих родителей то было тяжелое, несчастное время. Мне оно казалось скорее странным, чем неприятным. Из-за того что отец добирался до дому долгим, кружным путем, большую часть своего времени он проводил вне дома. Благодаря этому я получил массу часов абсолютной, бесконтрольной свободы. Правда, не было карманных денег, но мои старшие школьные товарищи оказались богаты в буквальном смысле этого слова, их нимало не затрудняло пригласить меня на какой-нибудь свой безумный праздник. Я культивировал в себе равнодушие к бедности у нас дома и к богатству моих товарищей. Я не расстраивался из-за первого и не завидовал второму. Просто находил и то, и другое странным и примечательным. На самом деле, я тогда жил только частью моего «Я» в настоящем, каким бы волнующим и соблазнительным оно ни старалось быть. Мой ум гораздо больше волновал мир книг, в который я окунулся; вот этот мир поглотил большую часть моего существа и существования. Я читал «Будденброков» и «Тонио Крёгера», «Нильса Люне» и «Мальте Лауридса Бригге», стихи Верлена, раннего Рильке, Стефана Георге и Гофмансталя, «Ноябрь» Флобера и «Дориана Грея» Уайльда, «Флейты и кинжалы» Генриха Манна.

Я превращался в кого-то, подобного героям этих книг. Я делался эдаким уставшим от мирской суеты, декаденствующим искателем красоты в духе fin de siècle. Несколько обтерханный, диковато выглядящий шестнадцатилетний подросток, выросший из своего костюма, плохо подстриженный, я бродил по горячечным, очумелым улицам инфляционного Берлина, воображая себя то манновским патрицием, то уайльдовским денди. Этому самоощущению нимало не противоречило то, что утром того же дня я вместе со служанкой нагружал ручную тележку кругами сыра и мешками картошки.

Были ли эти чувства совершенно не правомерны? Были ли они вызваны только чтением? Понятно, что шестнадцатилетний подросток с осени до весны вообще склонен к усталости, пессимизму, скуке и меланхолии, но разве не пережили мы — я имею в виду себя и мне подобных людей — уже достаточно, чтобы глядеть на мир устало, скептически, равнодушно, слегка насмешливо и в самих себе находить черты Томаса Будденброка или Тонио Крёгера?

В нашем недавнем прошлом была великая война, то бишь большая военная игра, и шок, вызванный ее итогом, а также сильно разочаровавшее многих политическое ученичество во время революции. Теперь же мы были зрителями и участниками ежедневного спектакля краха всех житейских правил, банкротства стариков с их житейским опытом. Мы отдали дань целому ряду противоречивых верований и убеждений. Некоторое время мы были пацифистами, потом националистами, еще позднее испытали влияние марксизма (феномен, схожий с сексуальным просвещением: и марксизм, и сексуальное просвещение были неофициальны, можно даже сказать, нелегальны; и марксизм, и сексуальное просвещение использовали шоковые методы воспитания и совершали одну и ту же ошибку: чрезвычайно важную часть, отвергаемую общественной моралью, считать целым — любовь в одном случае, историю в другом). Гибель Ратенау преподала нам жестокий урок, показав, что даже великий человек смертен, а «Рурская война» обучила нас тому, что и благородные намерения, и сомнительные делишки общество «проглатывает» одинаково легко. Было ли хоть что-нибудь, что могло вдохновить наше поколение? Ведь вдохновение и составляет для юности прелесть жизни. Ничего не осталось, кроме любования вечной красотой, пылающей в стихах Георге и Гофмансталя; ничего, кроме высокомерного скептицизма и, конечно, любовных грез.

До той поры ни одна девушка еще не вызвала у меня любви, зато я подружился с юношей, который разделял мои идеалы и книжные пристрастия.

Быстрый переход