Затем холмы сровняли, поверх песка насыпали земли и построили сетку улиц и низких пастельных домиков с гаражами, черепичными крышами и венецианскими окнами, сверкавшими на солнце рядами, – все пятьдесят авеню до самого океана. Казалось, что ты живешь на обочине всего. Однажды «Кроникл» опубликовала карту Сан Франциско после ядерного взрыва – если на него упадет бомба – с зонами пожаров и разрушений. Из всех районов выжил только Сансет.
Когда мы туда переехали, сразу после войны, было столько пустых участков, что песок прямо таки блестел в воздухе, и за ночь могло полностью занести весь огород. Поверх шума прибоя по утрам иногда было слышно, как ревут львы в зоопарке. Было совершенно непохоже на остальной город – ни холмов, ни видов, ни богемы, ничего итальянского или викторианского, на фоне чего хочется сфотографироваться. Новый образ жизни, отделенный от центра города не просто горой с одним тоннелем. Мы жили на самом краю континента, и туманы там такие густые и серебристые, что увидеть закат в Сансете почти невозможно, а любой яркий свет оказывался трамваем, который выбирался, как шахтер, из тоннеля и с довольным видом плыл к океану.
Была суббота. Шел 1953 год, оставались считанные недели до того, как мы увидим по телевизору присягу президента Эйзенхауэра и Ричарда Никсона, первого правительства на нашей памяти, которое не возглавлял – лично или загробно – Франклин Делано Рузвельт. Мы смотрели инаугурацию, полные тревог о войне в Корее, расовом вопросе, Розенбергах, скрывающихся среди нас коммунистах и заготовленных русских бомбах, подписанных, как вудуистские амулеты, нашими именами: Перли, Холланд, Сыночек. Мы смотрели и говорили себе:
Помощь идет.
Существует образ пятидесятых годов. Это юбка полусолнце, бойкоты автобусов и Элвис, это молодая страна, невинная страна. Не знаю, откуда взялся столь неверный образ, должно быть, в памяти все слилось, потому что все это пришло позже, когда страна изменилась. В 1953 году не изменилось ничего. Призрак войны не думал рассеиваться. Фторирование воды казалось ужасным нововведением, а «Вулворт» на Маркет стрит – прекрасным. Тогда пожарные еще носили кожаные шлемы, Уильям Платт, разносчик сельтерской, еще оставлял у нас на крыльце пузырящиеся бутылки, молочник еще водил свой старомодный фургон с золотыми буквами на боку – «Спрекельс Рассел» – и, хоть это кажется невероятным, продавец льда все еще таскал прямоугольные глыбы своими средневековыми щипцами, как дантист, удаляющий зубы китам, и объезжал последние оставшиеся дома без холодильников. Старьевщик и точильщик, зеленщик, угольщик и чистильщик, торговцы рыбой, хлебом и яйцами – все они ходили по улицам и перекрикивались: «Старье берем!» – «Точу ножи ножницы!» Эти звуки исчезли навсегда. Никто никогда не слыхал ничего более дикого, чем большой оркестр, никто не видал, чтобы у мужчины волосы отросли ниже ушей. Мы всё еще учились жить на войне после войны.
Матери жили словно в Средневековье. Мой трехлетний Сыночек играл с папой во дворе, и я услышала крики. Прибежала в беседку и увидела моего мальчика без сознания. Муж качал его на руках, утешая перепуганного малыша, а мне велел позвать врача. Тогда никто не знал, откуда берется полиомиелит и что с ним делать. Врач сказал, что его «приносит лето» – невероятный диагноз для города, в котором лета нет. В качестве лечения он назначил шины на ноги, постельный режим и горячие полотенца, и я делала все это неукоснительно, а кроме этого, единственным нашим утешением были церковные службы, где плачущие матери держали в руках детские фотокарточки. Это не было временем свежести и свободы. Это было время страха, во многом похожее на войну. Чудо, что мы не носились по улицам, вопя от ужаса и поджигая соседские дома.
Вместо этого мы прятали свои страхи. Как мама прятала локон волос ее умершего брата у горловины воскресного платья с высоким воротом, в специально пришитом кармашке. |