Вам препоручается извлечь отечество из такого жестокого кризиса. Хотя по рескрипту к вам вы можете счесть, что
прежний ваш товарищ и теперь с вами действительно будет, однако же я уповаю, что вы одни останетесь в деле, а он сюда прискачет. Да пускай бы
против моего чаяния он еще там остался, то и в таком случае, конечно, вам не будет больше нужды его мечтательные мысли столь уважать, как
прежде, ибо его прежний случай совсем миновался; а потому и вы нужды более иметь не будете сокращаться вашим в делах просвещением и искусством в
единых соображениях и расположениях его необузданных мнений и рассуждений, а можете надежно с большей твердостию держаться ваших собственных и
его к оным обращать. В противных же случаях и когда, где в чем его не согласите, извольте откровенно ко мне писать».
Обрезкову предписано было не начинать, как в Фокшанах, с самого трудного пункта о татарской независимости, но пройти порознь, одно по другом,
все частные требования России, дабы уступкою в одном облегчить одержание другого! Предписывалось в случае нужды согласиться на султанскую
инвеституру новоизбираемому хану, но за то потребовать уступки Керчи и Еникале. Разумеется, только страшная вражда к Орлову заставила Панина
обвинять последнего в разрыве Фокшанского конгресса, и было слишком наивно думать, что, переставивши порядок статей, можно было достигнуть
успеха в переговорах, когда Порта, поддерживаемая Австриею, решилась ни за что не соглашаться на свободу татар. Лучшим оправданием Орлову служил
неуспех и Бухарестского конгресса, где вел переговоры один Обрезков, и непрочность Кучук Кайнарджийского мира – все благодаря статье о
независимости татар, которую в Константинополе никак не могли переварить.
Несмотря на то что дело Обрезкова было облегчено согласием на инвеституру, он, уезжая в Бухарест, писал Панину: «Беру смелость донести, что, по
скудоумному моему мнению и известному турецкому неограниченному отвращению видеть какие нибудь крепости, на Черном море лежащие, в руках нашего
двора, удержание Яникеля и Керчи, кажется, встретит непреодолимое затруднение, тем более ежели Порте не дозволится держать свои гарнизоны в
прочих крепостях, в Крыму лежащих; да и кораблеплавание на Черном море по тому же турецкому предубеждению к желаемому концу привести не так то
легко, как иногда заочно полагается; я сие различными опытами знаю, да и многие, коль только не все, интересованы сему препятствовать». По этому
случаю Екатерина написала: «Если при мирном договоре не будет одержано – независимость татар, не кораблеплавание на Черном море, не крепости в
заливе из Азовского в Черное море, то за верно сказать можно, что со всеми победами мы над турками не выиграли ни гроша, и я первая скажу, что
таковой мир будет столь же стыдной, как Прутской и Белградской в рассуждении обстоятельства». Записка была прочтена в Совете 25 октября.
29 октября начался конгресс в Бухаресте, причем перемирие было продолжено до 9 марта будущего года. В конце года дело остановилось на условии о
крымских городах, которых Россия требовала для себя. В Петербурге боялись постыдного мира вроде Прутского и Белградского, боялись и продолжения
войны, желали иметь свободные руки на юге, будучи встревожены шведскими событиями, грозившими северною войною; а Румянцев пел старую песню о
печальном состоянии Первой армии и, следовательно, о необходимости покончить войну, «которая не страшна и не тягостна подлинно по свойствам и
силе неприятеля, но по неразрывно с оною совокупленным болезням прямо пагубна. Неложность сего заключения, – продолжал фельдмаршал, – испытали
мы, когда моровая язва достигла в самое сердце отчизны нашей. |