Они были марионетками на далекой сцене, ничем не примечательные, ничего не значащие… А потом такие вот мистеры Эдлеры наводнили в шестьдесят первом году колледжи, и все начали ностальгировать по старым русским игрушкам, всем этим княжнам из далекого прошлого, рожденным в кровосмесительных союзах. Их никчемность и беспомощность стали вызывать интерес. Понимаешь? – Потом он улыбнулся и чуть прищурил глаза. Передние зубы у него были белоснежные, а клыки – желтые. – Но тебе всего тринадцать…
– Четырнадцать!
– Я просто хотел извиниться, если у нас сначала все как-то не заладилось. Скоро у наших отношений появится надежная опора.
– Мэтти, – проговорил он, выпрямившись на стуле.
Он усадил меня на синий пластиковый стул рядом со своим столом. Потом водрузил стопку глянцевых брошюрок мне на колени и сложил пальцы домиком.
– Окажи мне одну услугу. Но не осуждай меня за то, что я обращаюсь к тебе с такой просьбой. Это моя работа. – Мистер Грирсон смущенно заерзал.
Вот тогда-то он и попросил меня представлять школу на олимпиаде по истории.
– Это будет просто чудесно! – с неубедительным воодушевлением воскликнул он. – Тебе надо сделать плакат. Подготовить речь про призывников во время Вьетнамской войны, про бегство дезертиров через границу в Канаду и тэ дэ и тэ пэ. А может, ты хочешь сделать доклад про осквернение святынь индейцев оджибве? Или про новые сельские поселения в этих краях? Про что-то местное, этически неоднозначное, затрагивающее конституционные основы?
– Я хочу изучать волков, – сообщила я.
– Что именно – историю волков? – Он был озадачен. Потом помотал головой и усмехнулся: – Ну, ясно. Ты же четырнадцатилетняя девочка. – Кожа вокруг его глаз собралась в морщинки. – У вас у всех пунктик по поводу лошадей и волков. Мне это нравится. Нравится! Это так необычно! Но с чем это связано?
– А есть молитва против засора раковин? – спросила она, не оборачиваясь.
Я положила мокрые рукавицы на дровяную плиту – к утру они там так скукожатся и задеревенеют, что на руку не налезут. Куртку я, правда, не стала снимать. В доме было холодно.
Мама тяжело опустилась на стул. Ее полотняная куртка вся вымокла в воде из раковины. Она подняла жирные от грязной воды руки вверх – точно они представляли собой нечто ценное, что-то извивающееся, еще живое, что она вытащила из пруда. Что-то, чем она могла бы нас накормить – ну, скажем, вроде пары окуньков.
– Нужно прочистить трубы! Дерьмо какое… – Она взглянула на потолок, потом медленно обтерла ладони о карманы куртки. – Спаси и помилуй! О Боже, даруй свою бесконечную печаль за этот жалкий фарс, называемый жизнью человеческой…
Она шутила, но в ее шутке была только доля шутки. Я это знала. Знала по рассказам о том, как в начале восьмидесятых мои родители приехали в угнанном фургоне в Лус-Ривер, как мой отец насобирал целый арсенал оружия и травы и как, когда их коммуна распалась, моя мать променяла остатки своей фанатичной веры в идеи хиппи на веру в Христа. Сколько я себя помню, она трижды в неделю ходила в церковь – по средам, субботам и воскресеньям, – потому что лелеяла надежду на действенность раскаяния и на то, что прошлое – хотя бы отчасти – можно изменить, медленно, с годами.
Моя мать верила в Бога, но как-то обиженно, точно дочь, наказанная за плохое поведение.
– Может, возьмешь собаку с собой и вернешься?
– Вернуться в город? – Я все еще дрожала от холода. Слова мамы меня на секунду разъярили, заставили обо всем забыть. |