Я все время твержу себе, что я не Одиссей, а обыкновенный, одетый в рубище нищий, молча сносящий обиды.
Когда Телемах спустился из верхних покоев, глаза у него были красные, словно перцем натертые. Он старался прятать от меня лицо, чтобы я этого не заметил. Но я понял, что он долго плакал вместе с матерью. В общем, кругом одни только слезы, просто невозможно вынести все это море слез.
Какая беда, что и я заразился этим недугом. Достаточно чуть-чуть поволноваться, как глаза мои сразу же набрякают влагой, словно туча перед дождем, а когда слез сдержать не удается, меня охватывает жгучий стыд. И я все спрашиваю себя: может, это из-за усталости, накопившейся за время долгих странствий по пути домой? Или это свидетельство страданий и очищение от накопившейся тайной вины?
Телемах сказал мне, что безутешная Пенелопа сохранила свою красоту, несмотря на грусть и душевную боль, испытываемые ею постоянно; что она всегда заботится о своей одежде и ежедневно ополаскивает настоем крапивы свои длинные черные волосы. Больше он не сказал ничего, а я не стал его ни о чем расспрашивать.
Пенелопа
Наглостью женихов, как и дымом от жарящегося мяса, которое они каждый день пожирают, как голодные волки, заражен сам воздух: им невозможно дышать. Стены дворца пропитаны горькой вонью еды, поглощаемой на пирах. Эти самозваные женихи ведут себя так, словно дома они всегда голодали и теперь хотят отъесться за счет Одиссея в его владениях. Они надеются, что его нет в живых, они хотят этого, и все же в их душе гнездится какое-то беспокойство, потому что никаких определенных известий до острова не дошло. Призрак Одиссея делает их самих раздражительными, а их повадки — чрезмерно наглыми.
Я тоже не очень верю в то, что Одиссей вернется, хотя Телемах кроме слухов о приключениях отца на обратном пути и о его пленении на острове Цирцеи привез еще известие — быть может, придуманное им для моего утешения, — будто Одиссей уже покинул остров феаков и плывет к Итаке.
Закрыв глаза, я так и вижу корабль, несущийся под парусом по морским волнам, и мне кажется, что он спешит к родному острову. Иногда я слышу вой ветра и грохот волн, разбивающихся о борта судна, и голос Одиссея, отдающего команды матросам. Но слишком уж много лет этот образ и утешает меня, и тревожит.
Мысли об Одиссее преследуют меня повсюду: во время редких прогулок по берегу моря и по пыльным улицам Итаки в сопровождении моей верной Эвриклеи, в садах, окружающих город, куда я хожу каждую осень во время заготовки фруктов на зиму и винограда для вина. Когда я смотрю, как прессы выжимают оливки и амфоры наполняются зеленоватым душистым маслом, мне всегда кажется, что за мной стоит тень Одиссея. В погребах, где выдерживают и хранят вино, крестьяне всегда угощают меня суслом, которого я не люблю, но всякий раз мне приходится ободрять их и хвалить за труды, как это сделал бы Одиссей.
Крестьяне так рады моим приходам и потом еще долго обсуждают их. Они разглядывают мои одежды, считают морщинки на моем лице, вспоминают и повторяют мои слова. Я их царица и не могу вечно сидеть взаперти в своих покоях, я должна показываться своим подданным, говорить с ними, раздавать мелкие подарки.
Однажды я даже была в горах, где живет пастух Эвмей, которого я вижу иногда во дворце, когда он пригоняет свиней для пиров; он встретил меня со слезами. Говорить со мной он не осмеливается, но я узнала от няни Эвриклеи, что Эвмей хранит верность своему царю и ненавидит женихов, пожирающих животных, за которыми он так заботливо ухаживает. Весь домашний скот на острове принадлежит Одиссею, а в его отсутствие — мне и Телемаху, но женихи ежедневно забивают и крупную и мелкую скотину, не платя за это ни единой монетки. Я однажды говорила об этом с Ктесиппом, самым богатым из всех женихов, и он ответил, что намерен со временем рассчитаться со мной. Но наступит ли это время?
Долгими одинокими вечерами, когда из горящего очага душистый дым от ветвей оливкового дерева и кипариса достигает моих покоев, меня вдруг охватывает желание поговорить об Одиссее, но я не знаю с кем. |