— Ишь ты. Маленькая какая! А не боишься? А то уж я один лучше. Чего там!
— Нет, не боюсь.
Цыганок оскалился.
— Ишь ты! А я ведь разбойник. Не брезгаешь? А то лучше не надо. Я сердиться на тебя не буду.
Муся молчала, и в слабом озарении рассвета лицо ее казалось бледным и загадочным. Потом вдруг быстро подошла к Цыганку и, закинув руки ему за шею, крепко поцеловала его в губы. Он взял ее пальцами за плечи, отодвинул от себя, потряс — и, громко чмокая, поцеловал в губы, в нос, в глаза.
— Идем!
Вдруг ближайший солдат как-то покачнулся и разжал руки, выпустив ружье. Но не наклонился, чтобы поднять его, а постоял мгновение неподвижно, повернулся круто и, как слепой, зашагал в лес по цельному снегу.
— Куда ты? — испуганно шепнул другой. — Стой!
Но тот все так же молча и трудно лез по глубокому снегу; должно быть, наткнулся на что-нибудь, взмахнул руками и упал лицом вниз. Так и остался лежать.
— Ружье подыми, кислая шерсть! А то я подыму! — грозно сказал Цыганок. — Службы не знаешь!
Вновь хлопотливо забегали фонарики. Наступала очередь Вернера и Янсона.
— Прощай, барин! — громко сказал Цыганок. — На том свете знакомы будем, увидишь когда, не отворачивайся. Да водицы когда испить принеси — жарко мне там будет.
— Прощай.
— Я не хочу, — сказал Янсон вяло.
Но Вернер взял его за руку, и несколько шагов эстонец прошел сам; потом видно было — он остановился и упал на снег. Над ним нагнулись, подняли его и понесли, а он слабо барахтался в несущих его руках. Отчего он не кричал? Вероятно, забыл, что у него есть голос.
И вновь неподвижно остановились желтеющие фонарики.
— А я, значит, Мусечка, одна, — печально сказала Таня Ковальчук. — Вместе жили, и вот…
— Танечка, милая…
Но горячо вступился Цыганок. Держа Мусю за руку, словно боясь, что еще могут отнять, он заговорил быстро и деловито:
— Ах, барышня! Тебе одной можно, ты чистая душа, ты куда хочешь, одна можешь. Поняла? А я нет. Яко разбойника…. понимаешь? Невозможно мне одному. Ты куда, скажут, лезешь, душегуб? Я ведь и коней воровал, ей-Богу! А с нею я, как… как со младенцем, понимаешь. Не поняла?
— Поняла. Что же, идите. Дай я тебя еще поцелую, Мусечка.
— Поцелуйтесь, поцелуйтесь, — поощрительно сказал женщинам Цыганок. — Дело ваше такое, нужно проститься хорошо.
Двинулись Муся и Цыганок. Женщина шла осторожно, оскользаясь и, по привычке, поддерживая юбки; и крепко под руку, остерегая и нащупывая ногою дорогу, вел ее к смерти мужчина.
Огни остановились. Тихо и пусто было вокруг Тани Ковальчук. Молчали солдаты, все серые в бесцветном и тихом свете начинающегося дня.
— Одна я, — вдруг заговорила Таня и вздохнула. — Умер Сережа, умер и Вернер и Вася. Одна я. Солдатики, а солдатики, одна я. Одна…
Над морем всходило солнце.
Складывали в ящик трупы. Потом повезли. С вытянутыми шеями, с безумно вытаращенными глазами, с опухшим синим языком, который, как неведомый ужасный цветок, высовывался среди губ, орошенных кровавой пеной, — плыли трупы назад, по той же дороге, по которой сами, живые, пришли сюда. И так же был мягок и пахуч весенний снег, и так же свеж и крепок весенний воздух. И чернела в снегу потерянная Сергеем мокрая, стоптанная калоша.
Так люди приветствовали восходящее солнце.
Он
I
Я был пьян от радости, я благодарил судьбу: мне, голодному студенту, уже выгнанному из университета за невзнос платы, на последние сорок копеек сделавшему объявление о занятиях, — вдруг попался богатейший урок. |