Один раз перед самыми глазами Иуды промелькнуло его смуглое, теперь обезображенное лицо в чаще спутавшихся волос. Вот чья-то рука впилась в эти волосы, повалила человека и, равномерно переворачивая голову с одной стороны на другую, стала лицом его вытирать заплёванный пол. Под самым окном спал солдат, открыв рот с белыми блестящими зубами, вот чья-то широкая спина с толстой, голой шеей загородила окно, и больше ничего уже не видно. И вдруг стало тихо.
Что это? Почему они молчат? Вдруг они догадались?
Мгновенно вся голова Иуды, во всех частях своих, наполняется гулом, криком, рёвом тысяч взбесившихся мыслей. Они догадались? Они поняли, что это
— самый лучший человек? — это так просто, так ясно. Что там теперь? Стоят перед ним на коленях и плачут тихо, целуя его ноги. Вот выходит он сюда, а за ним ползут покорно те — выходит сюда, к Иуде, выходит победителем, мужем, властелином правды, богом…
— Кто обманывает Иуду? Кто прав?
Но нет. Опять крик и шум. Бьют опять. Не поняли, не догадались и бьют ещё сильнее, ещё больнее бьют. А костры в догорают, покрываясь пеплом, и дым над ними так же прозрачно синь, как и воздух, и небо так же светло, как и луна. Это наступает день.
— Что такое день? — спрашивает Иуда.
Вот все загорелось, засверкало, помолодело, и дым наверху уже не синий, а розовый. Это восходит солнце.
— Что такое солнце? — спрашивает Иуда.
VIII
На Иуду показывали пальцами, и некоторые презрительно, другие с ненавистью и страхом говорили:
— Смотрите: это Иуда Предатель!
Это уже начиналась позорная слава его, на которую обрёк он себя вовеки. Тысячи лет пройдут, народы сменятся народами, а в воздухе все ещё будут звучать слова, произносимые с презрением и страхом добрыми и злыми:
— Иуда Предатель… Иуда Предатель!
Но он равнодушно слушал то, что говорили про него, поглощённый чувством всепобеждающего жгучего любопытства. С самого утра, когда вывели из караульни избитого Иисуса, Иуда ходил за ним и как-то странно не ощущал ни тоски, ни боли, ни радости — одно только непобедимое желание все видеть и все слышать. Хотя не спал всю ночь, но тело своё чувствовал лёгким, когда его не пропускали вперёд, теснили, он расталкивал народ толчками и проворно вылезал на первое место, и ни минуты не оставался в покое его живой и быстрый глаз. При допросе Иисуса Каиафой, чтобы не пропустить ни одного слова, он оттопыривал рукою ухо и утвердительно мотал головою, бормоча:
— Так! Так! Ты слышишь, Иисус!
Но свободным он не был — как муха, привязанная на нитку: жужжа летает она туда и сюда, но ни на одну минуту не оставляет её послушная и упорная нитка. Какие-то каменные мысли лежали в затылке у Иуды, и к ним он был привязан крепко, он не знал как будто, что это за мысли, не хотел их трогать, но чувствовал их постоянно. И минутами они вдруг надвигались на него, наседали, начинали давить всею своею невообразимой тяжестью — точно свод каменной пещеры медленно и страшно опускался на его голову. Тогда он хватался рукою за сердце, старался шевелиться весь, как озябший, и спешил перевести глаза на новое место, ещё на новое место. Когда Иисуса выводили от Каиафы, он совсем близко встретил его утомлённый взор и, как-то не отдавая отчёта, несколько раз дружелюбно кивнул головою.
— Я здесь, сынок, здесь! — пробормотал он торопливо и со злобой толкнул в спину какого-то ротозея, стоявшего ему на дороге. Теперь огромной, крикливой толпою все двигались к Пилату, на последний допрос и суд, и с тем же невыносимым любопытством Иуда быстро и жадно разглядывал лица все прибывавшего народа. Многие были совершенно незнакомы, их никогда не видел Иуда, но встречались и те, которые кричали Иисусу: «Осанна!» — и с каждым шагом количество их как будто возрастало. |