Правда, про Ивана я много думал, про наш разговор, это меня не оставляло. Его самого, видно, никто не благословил. Потому что его они несли меньше часа, а меня, с его благословения, ночь за ночью. Я даже подумал, как сейчас помню, а не пожелал ли Иван мне этого несчастного случая, чтобы мы могли встретиться и чтобы он мог сказать мне все, что хотел сказать. Но Илиеску-то с Замфиром чем были виноваты в нашем пристрастии к философии?..
— Это не философия виновата, господин студент, — раздался шепоток Замфира. — Час недобрый…
— Снова воронов поналетало, — проворчал Илиеску. — К чему бы? Дарий посмотрел из-под ладони, потому что раскаленное добела небо слепило глаза, сказал:
— Это самолеты.
— Самолеты тоже, только они высоко, совсем высоко, — согласился Замфир. — А вороны — они тут, пониже…
Дарий помолчал, улыбнулся.
— В сущности, мы делаем то же, что и они. Подбираемся к людям, но соблюдая дистанцию. Идем следом за своими, но отстаем, отстаем все больше и больше… За сколько километров отсюда фронт, как вы считаете? Сколько уж дней не слышно ни их пушек, ни наших…
— Ежели немцы пойдут в контрнаступление, — рассудил Илиеску, — день-два, и мы очутимся на передовой.
— Nous sommes foutus! — просвистел Дарий сквозь зубы. — Foutus pour Peternite!
Он попытался снова уснуть, но духота в тот день давила особенно тяжело, и как он ни ворочался под кукурузной тенью, кровь приливала к раненой руке, и он ощущал ее пульсацию в висках, оглушительную, нарастающую. Его товарищи спали, прикрыв носовыми платками лицо, держа руку на карабине, — чутким, прерывистым сном, по очереди приподнимая голову — присматривая за ним. Наконец, уже после захода солнца, Дарий понял, почему не может уснуть. Они расположились на том же месте, что и много дней назад (сколько, он не мог вспомнить), — в какой-нибудь сотне-другой метров от них была могила Ивана. Он узнал это место на рассвете, когда они крадучись, тяжело дыша, с замиранием сердца пробирались между кукурузных стеблей. Однако от усталости не мог даже языком пошевелить. В ту ночь он попробовал первый раз встать и идти, опираясь на палку, выломанную из палаточного каркаса, прочного и массивного, который тоже нашел Илиеску. Ноги не слушались, он останавливался каждые пять-десять минут, товарищи по временам подставляли ему плечо. Часов за пять такого марша они не прошли и десяти километров, но все равно это было больше, чем в предыдущие ночи, когда его надо было нести.
— Вернулись, откуда пришли, — прошептал он как можно тише, чтобы не разбудить их. — Опять к Ивану.
Его разобрал смех — такой абсурдной представилась ему вся их авантюра. Будь он уверен, что не потревожит их сон, он тихонько добрался бы по кукурузе до Ивановой могилы и сел там, ждать их.
— А в общем-то, какая разница, — продолжал он шепотом. — Все равно — и так, и эдак. Nous sommes foutus. Как ни крути. Я это знал сначала. Все, что случилось после восьмого ноября…
Когда-то тоже был вечер, тоже в кукурузе — но когда, когда? И он вздрогнул от голоса Замфира:
— Что случилось после восьмого ноября, господин студент?
— Разные вещи, — с усмешкой начал он. — Они меня разъяли на части, а потом заново сложили…
— Но признайся, что ты не посмел им сказать про меня. Ты говорил про Лауру Петрарки — интересно, что они поняли из этой длинной и замысловатой феноменологии Музы, тем более что у тебя был жар. Я это не к тому, что они темные, но какое им дело до романтической истории времен раннего итальянского Возрождения? Вот если бы ты сказал им про меня, про Яссы, про Осеннюю, одиннадцать, это было бы им ближе и интересней — очень возможно, это была бы и их история. |